Свои по сердцу - Леонид Ильич Борисов
— Сделай милость, не сердись, поди погляди на рыбу! Арсений говорит, что это окунь, а я, слава тебе, господи, видала окуней на своем веку, у нас в Таганроге окуни и в лавке продавались, сама отвешивала. Марфуша говорит, что эту рыбу гости съедят и названия не спросят.
В кухне на столе лежала огромная, фунтов на двадцать, рыба. Арсений смотрел на нее почтительно и удивленно.
— У кого рыбу покупал? — спросила Евгения Яковлена. — Кто продавал, тот знает, что за рыба.
— У турки покупал, — ответил Арсений. — Я его пытаю: «Что за зверь?» А он говорит: «Бери ее всю за полтинник». Я ему говорю: «Сорок». Он говорит: «Себе дороже». Я, значит, за сорок пять копеек и купил. Ежели эта рыба не окунь, так тогда дельфин. Из него еще душистое мыло делают.
— Не буду я эту рыбу жарить, — сказала Марфуша. — Голова у нее собачья.
— У щуки голова похуже будет, — нерешительно произнес Арсений. — Послали за рыбой, а когда принес, говорят — собака…
Антону Павловичу стало скучно, нехорошо, хоть плачь. Он постоял с минуту возле стола, пожал плечами и решительно ушел к себе. «Нет, надо хоть что-нибудь сказать, так нельзя», — подумал он, вернулся и объявил:
— Я справился в атласе рыб и могу вас, друзья мои, успокоить, — эта рыба называется так: морской критик. Питается молодыми неопытными рыбами, лает как собака, живет до ста лет. Жарить эту рыбу необходимо на сильном огне, иначе сбежит и наделает бед. Друг Арсений, снеси на почту письма, это вот и вот это. Пожалуйста, Арсений!
Прошел к себе, прилег на диван, вспомнил слова матери о том, что ему всего лишь сорок лет. Да, только сорок лет. Уже сорок. Жизнь уходит; еще год, два, три, четыре, а там, смотришь, и конец. Все чаще и чаще стал он думать о смерти и уже привык не бояться этих дум. Вот и работается не так легко, как когда-то, — за весь прошлый год написал всего только пять рассказов. Да и гости мешают, подло мешают, портят настроение, вносят смуту и тоску по нормальной, интересной жизни. Хотя вон у Льва Николаевича Толстого гости со всех концов земли… Вспомнил о Толстом, и сразу легче стало. Все можно стерпеть, все можно перенести до тех пор, пока жив и здоров Толстой.
Антон Павлович встал, дурное настроение его прошло, на сердце потеплело, — он вспомнил отца, и ему захотелось поговорить о нем с матерью.
Евгения Яковлевна сидела у себя в комнате и перелистывала «Ниву» за 1898 год. Антон Павлович опустился в глубокое покойное кресло, ласково взглянул на мать.
— Спасибо, что пришел, Антоша, — сказала она. — Гостей сегодня нету, к чему бы это?
— К хорошему, мамаша, не иначе, к хорошему. Кстати, пока жарится морской критик да гостей нет, расскажите-ка что-нибудь из молодых лет ваших…
Евгения Яковлевна закрыла «Ниву», руки сложила на груди, восхищенно оглядела сына.
— Вот погоди, женишься сам да детей народишь и будешь им рассказывать. Ну, какие истории расскажешь им?
— Какие? Гм… А вот расскажу, как гости ездили, работать мне мешали. Про дедушку расскажу. О том, как я — помните? — в Таганроге товар в лавке отпускал да как-то раз вместо четверти фунта орехов взял да целый фунт отвесил!
— Ну? — недоверчиво и вместе с тем испуганно спросила Евгения Яковлевна. — Как же это ты, а? А получил за четверть фунта?
— А получил за четверть фунта. И мне досталось, не помню только, от кого — от вас или от папаши. А то еще такой случай был: покупал мужик хомут, а денег у него и не хватало. Я ему в долг поверил.
— А он и был таков, — вздохнула Евгения Яковлевна. — Не принес, должно быть, деньги-то…
— Кажется, принес. А одной красивой барышне я всегда давал в придачу две карамельки.
— Хорошее время было, Антоша, — мечтательно уходя взглядом в себя, сказала Евгения Яковлевна. — Вспомню я моего Павла Егорыча, так… — она всхлипнула, прикрыла глаза рукой. — Снится он мне, Антоша. Тут как-то вижу, несет Ольга Леонардовна коробку с конфетами, а на коробке Павел Егорыч нарисован. Я беру конфетку, а сама боюсь, а чего боюсь — и сама не знаю, во сне так всегда. А тут Павел Егорыч и говорит: «Не бойся, Евочка, бери, она с начинкой». Я взяла и съела штучку.
— А мне и не предложили, — строго сказал Антон Павлович, чувствуя, как отходит от него печаль и скука и состояние милой уютности и покоя овладевает им. — Надо бы и мне, мамаша, конфетку!
— Да во сне же это, Антоша! Я же тебе сразу сказала: во сне!
— Ну, мало ли что! Я однажды грибы собирал во сне…
— Это к неприятности, — заметила Евгения Яковлевна.
— Ну-с, собираю грибы, а надо мною воробей. Я ему кричу: «Пошел вон! Домой лети!» И проснулся. А воробей, представьте, сидит на подоконнике и дразнится: «Не пойду! Не полечу!»
— Весь в отца! Ну, вылитый отец, как посмотрю на тебя, Антоша! Тот тоже любил пошутить. Бывало, в лавке убыток, а он шутит или на скрипке играет. Купил бы ты себе, Антоша, скрипку!
— Мне нельзя играть на скрипке, я рассказы пишу, — шутливо ответил Антон Павлович, вспомнив некоего ялтинского чиновника, заявившего, что ему нельзя танцевать, так как он особа десятого класса. — А скажите, мамаша, правда ли, что наш дорогой Павел Егорович так хорошо играл на скрипке?
— Я думаю! — с некоторой даже обидой произнесла Евгения Яковлевна. — Только пел он лучше. Дай-ка мне, друг мой, вон ту вышивку. Женишься, так я тебе подушечку на диван из нее сделаю. Помню, была я в девушках и пошла к вечерне. А в меня влюбился один военный человек и все за мною следом похаживал: куда я, туда и он. Бывало, дома сижу, по канве вышиваю, а он подле окон вертится. Так вот, иду я к вечерне и слышу, будто шпоры звенят. Ну, думаю, это и есть военный человек, и сейчас он возьмет меня за талию и ускачет со мною. Такие любовные истории в Таганроге бывали, и очень даже часто. А на мне шубка беличья, капор вязаный, меховые ботики на ногах, в самый раз оделась для дальней дороги, только укради меня! И стало мне жарко от такой мысли. Вот уже и церковь перед носом, дай-ка, думаю, на лавочку возле псаломщикова дома присяду… Только присела, а мимо-то и проходит