Николай Гарин-Михайловский - Том 2. Студенты. Инженеры
Этими своими соображениями она с Маней поделилась.
И Маня согласилась с матерью, сказав:
— Конечно, конечно… Со мной насчет всего такого можете быть покойны: так отведем Тёмке глаза, что он никого, кроме тех, кого я ему подсуну, не увидит.
Маня весело рассмеялась.
— Если б он только слышал, какую змею отогревает в моем лице.
— Боже сохрани ему говорить!
— Ну конечно!
В оберегании брата от вредных влияний принимал участие и Сережа.
На вокзале он, пройдя все вагоны, сказал сестре:
— Давай вещи. В одном купе с тобой будет сидеть такая рожа, что и Тёмка не полакомится. Будет доволен.
— А он сам в этом же вагоне будет?
— Рядом купе для курящих.
— Ну, неси.
— А вот к этому вагону и близко его не подпускай, — там такая плутишка сидит, что я и сам был бы не прочь…
— Фу, Сережа!
— Что за фу? Для этого и на свет созданы.
Дама, ехавшая в купе с Маней, на одной из станций Московско-Курской дороги слезла.
Маня осталась одна.
— Ну, слушай, — заговорила Маня, когда к ней пришел брат. — В Петербург я теперь не поеду…
— А куда же ты поедешь?
— Это все равно. Сойду я в Туле и чрез несколько дней буду в Петербурге. Я тебя очень прошу ни маме, никому об этом ни слова.
— Надо в таком случае условиться, в какой гостинице мы остановимся в Петербурге.
— Я с тобой не остановлюсь.
— А ты где же остановишься?
— Ну, это все равно, но ты скажи, где тебя искать?
— Где? Ну, в Английской.
— Дорогая, наверно?
— Я не знаю, — во всяком случае, не из самых дорогих. Тебе сколько дать денег?
— Столько, сколько не стеснило бы тебя.
— Пятьсот хочешь?
— А ты не боишься сесть на мель?
— Нет.
— В таком случае давай, пригодятся.
— Ты мне обещала, помнишь, рассказать через год о переменах у вас.
— Перемены предполагаются большие. Вот приеду в Петербург, расскажу.
— Они, что ж, за эту твою поездку выяснятся?
Маня быстро пересела от окна и спокойно спросила:
— Почему в эту поездку?
— Потому что ты сама откладываешь до Петербурга.
— Я не потому откладываю.
— А почему же?
— Почему да почему… Стареньким скоро будете, если знать все захотите… В общем, конечно, эта моя поездка должна выяснить многое из того, что и мне теперь не ясно еще. Одно можно сказать, что раскол зашел так далеко между нами, что придется, пожалуй, и совсем расколоться на две партии.
— Теперь одна? Земля и воля?
— Не кричи. Да.
— А какая другая будет?
— В Петербурге расскажу.
— Денег ты им много везешь?
— А любопытно?
— Как хочешь.
— Видишь, за этот год собрала я тысяч шесть, но осталось около четырех.
— А в общем, большие пожертвования?
— Не знаю. Знаю одно только, что нужда громадная в деньгах.
— И когда конец?
— Конец?
Маня пожала плечами.
— Только еще начинается. При детях твоих будет конец.
В Тулу приехали вечером.
— Не провожай, — категорически сказала Маня, целуясь с братом.
— Я все равно пойду в буфет.
— Немножко подожди.
Карташев в окно вагона видел, как сошла Маня, поздоровалась с каким-то худым, сгорбленным, молодым брюнетом с жидкой бородкой и прошла с ним к выходу.
Карташев еще немного подождал и тоже вышел.
В большой зале буфета стоял гул от массы голосов толпившегося народа.
Карташев вспомнил, что, будучи студентом, в Туле всегда ел суточные щи с пирожками. И теперь он потребовал себе щей, ел их и искал глазами сестру.
Но ни ее, ни спутника ее нигде не было видно.
Только на десятый день по приезде Карташев увиделся с сестрой.
Она подошла к нему, когда он выходил из гостиницы.
— Не бери извозчика, — сказала она, — пройдем пешком.
Они пошли сперва по Вознесенскому и затем повернули по Морской по направлению к театрам.
— Ты шла ко мне или ждала меня?
— Ждала. Такое знакомство, как со мной, принесет тебе только вред. Слушай теперь хорошенько. То, о чем мы говорили дорогой, — теперь совершившийся факт: образовалась новая партия, и я примкнула к ней. На днях мы выпускаем первый номер нашего журнала. Мы будем называться народовольцы. Наша программа в сущности не отличается от «Черного передела», но путь для достижения цели у нас иной. Мы говорим так: пока нет свободы, настоящей, по крайней мере, чтобы высказывать открыто свои мнения и вести мирную агитацию, ничего нельзя сделать, как уже показал опыт. За пропаганду, то есть за то, что дозволяется во всех конституционных государствах, у нас ссылают уже на каторгу, а скоро и вешать будут. Поэтому и прежде всего борьба с режимом, чтобы свергнуть его и установить ту форму, хотя бы буржуазной свободы, какой пользуются в Европе. Борьба на почве террора: политические убийства, устранение тех, в чьих руках власть, кто не желает нового порядка вещей.
— Но ведь всякое насилие — замена разума руками, а те руки сильнее ваших.
— Теперь — да, но пройдут года, и там будет меньшинство. Мы-то, конечно, обреченные… Я уже переменила фамилию: сестры Мани у вас больше нет. Подготовь маму, и выдумайте себе, какую хотите, историю моего исчезновения. До свадьбы лучше не говори ничего: я осталась, чтоб присмотреться к курсам.
— Ты будешь писать?
— Нет, ни я к вам, ни вы ко мне.
— Маня, но ты подумай, какой это удар для мамы будет?!
— А! Среди всех тех ударов, о которых скоро услышите, стоит ли еще говорить о таком ударе? И этот урод, на набитый мешок похожий, — Маня показала на проходившего, точно распухшего господина, который с широко раскрытыми глазами осмотрел ее, — и лучший из людей — только короткий, очень короткий момент проносятся по земле, и весь вопрос не в продолжительности этого мгновения, так как оно все равно ничтожно по краткости, а в том, как это мгновенье будет использовано, сколько сознания будет в него вложено в том смысле, что раз живешь, коротко живешь, и третье, что никому, кроме дела, которое вечно в тебе и за тебя будет жить, ты не нужна и не принадлежишь. Постарайся стать на мою точку зрения и понять одно, что все, что я говорю, не слова, а мое дело, и с точки зрения этого дела ты понимаешь, как я отношусь и к своим и к маминым невзгодам, которые являются для дела вредными, тормозящими его, поэтому отвратительными. Законно, целесообразно одно: общее, равное благо людей, и враги этого блага, похитители его, — наши враги без пощады. Они будут, конечно, ненавидеть нас, будут искажать смысл нашей деятельности, но им и не остается ничего больше… Можешь передать маме, что я лично счастлива, что попала в лучшую струю человеческой жизни, и что, что бы меня ни ждало, я лучшего ничего и не желаю. Желаю только, чтоб это все было чем больше, тем лучше.
Маня остановилась и весело протянула вперед руку.
— А теперь прощай и не поминай лихом. В мою память лишние деньги отдавай, а может быть, когда-нибудь и не в мою уже память, а в силу своего собственного сознания.
У Мани сверкнули слезы.
— О, какое это было бы счастье.
Маня отвернулась и пошла прочь.
— Маня! Маня! — звал ее Карташев.
Но Маня, не поворачиваясь, села на проезжавшего извозчика и быстро уехала.
Подавленный, недоумевающий Карташев еще долго стоял и смотрел вслед уехавшей сестре.
Неужели его сестра, эта Маня, может быть, очень скоро уже будет стоять перед своей жертвой, будет видеть ее кровь, конвульсии смерти, а потом и сама умирать? Сделаться палачом ей — Мане, которая сама и добрая, и умная, и любящая. Красивая… могла бы жить, наслаждаться жизнью… Как могла оторваться она от всего этого?.. Мог ли бы он? Нет, нет. Даже если бы и сознавал, что истина у них. Но разве могут они с уверенностью сказать, что истина у них? Где факты? И разве жизнь не разрушила уже все фантазии Фурье, построенные на том, что стоит только захотеть. Но, чтоб захотеть, надо знать, чего хочешь. Надо самознание, образование, а среди ста миллионов темной, беспросветно темной массы когда наступит это самознание? И это равенство, это равенство всех и вся… Возможно ли оно? Возможен ли прогресс, сама жизнь среди непроглядной серой пелены этого равенства без семьи, близких, из-за жалкого куска хлеба? Какая-то беспросветная тюрьма, арестантские роты, та же община, деревенская, в которой самые талантливые спиваются, ссылаются, делаются негодяями.
Карташев энергично, быстро шел в свое министерство.
Нет, нет. Жизнь не так прямолинейна, и если две тысячи лет тому назад попытки Христа, действовавшего не руками, а силой убеждения, силой большей, чем руки и насилие, ничего не достигли и до сих пор, то не достигнут и эти…
— Извозчик! — позвал Карташев пустого извозчика.
Он ехал и опять думал и думал.
Ему жаль было Мани. Она стояла чистая и светлая перед ним. Помимо его воли, все существо его проникалось уважением к ней, каким-то особым уважением к существу высшему, чем он, способному на то, о чем он и подумать не мог бы. Через нее и ко всей ее партии было то же бессознательное чувство.