Заполье - Петр Николаевич Краснов
— Аля, не задавайте человеку пижонских вопросов! — шутливо, но и бесцеремонно прикрикнул на нее Мизгирь, и он увидел, как мгновенно блеснули гневом и погасли ее глаза, как порозовела высокая скула. — Оставьте их для второй выставки… для пристройки вышеупомянутой, там они будут в самый раз. Там можно что угодно спрашивать и как угодно отвечать — так? — обратил он смеющиеся глазки к Базанову. — Но что же мы? Веди к столу, золотко, больше здесь делать нечего…
И они направились за ней к решетчатой выгородке у глухой стены зала, где толпилась теперь большая часть приглашенных, уже раздавались тосты и кто-то раскованно, визгливо и со стонами, смеялся. Кучковалась, роилась у столиков местная богема — детки номенклатуры в статусе вольноопределяющихся художников, окололитературщина всякая, ищущие себя в чужих постелях девки, диссидентура провинциального розлива, совсем еще недавно не столько самиздат, сколько шмотки с лейблами конспиративно распространявшая, а теперь недурно подрабатывающая в избиркомах, «Мемориале» и всяких сымпровизированных под себя комитетах по поддержке собственных штанов… Он многих и давно знал здесь, понаслышке и всяко, примелькались на разных тусовках, культмероприятиях и в публичных действах. Гоголем прохаживался с рюмкой водки средь застолья встоячку гвоздь-именинник выставки этой, лохматый как барбос автор тех самых оккультно-космических пейзажей, кажется, поздравленья принимал и здравицы, но пил-то осмотрительно, больше пригубливал пока. Мудро втолковывал что-то собеседнику, низенькому и пузатому рыжему рокмену, в противоположность ему тощий, с полуоблезлой курчавой головой и вислым носом постановщик всех городских торжеств и шествий, нависал над ним извечно вопросительным знаком, подымал дидактический палец; вообще, их было немало здесь, евреев.Отстраненно ковырял что-то пластиковой вилкой на пластиковой же тарелке писатель Суземкин, крестьянкин сын, уверенно спивавшийся, нетерпеливо ждал, когда жестикулирующий бутылкой, совсем заболтавшийся график Куроедов нальет еще. Лет несколько назад рассказ его, а вернее будет сказать — физиологический очерк, очень уж кстати потрафивший перестройке, напечатал московский журнал толстый, известный во всех концах страны этой обширной и злосчастной, почему и принят сразу был Суземкин в писательские члены, книжку выпустил и совсем уж, вдвойне залютовал, задиссиденствовал, уже и перестройка стала ему тесна, широк наш человек, в особенности за чужой счет. В уверенности, что за чужой. Ничего даже близко равного стартовому шедевру своему он, правда, больше не создал, а остатки способностей, по всему судя, потратил — подобно масону — на обработку и шлифовку дикого камня своей натуры. Но не внутреннего камня — да и доберись попробуй до него, до внутреннего, а наружного именно, в чем и преуспел: завел светлую, в мелкую клетку тройку, фрондерскую гривку на воротнике, бородку клинышком навроде бердяевской, ну и соответственные тому манеры, только что достопамятного монокля не хватало…
Нет, без иронии не получалось с ним у Базанова, как ни старайся, не обходилось. Бывать приходилось раньше в одной с ним компании, выпить не дурен был Суземкин, особенно же поесть любил, все почему-то недокармливали его дома, закусь любую сметал, на колбасу — демидеал изначальный — чуть не молился. И как-то пошутилось некстати Базанову, спроста — вот оно, мол, и видно вас, либерал, социал и прочих демократов: бородка-то тово… ульяновская. Суземкин взбеленился с чего-то, кинулся драться, еле оттащили приятели.
И все бы оно ничего, живут же, кормятся люди и здесь, даром что демократия не вполне еще победила — когда б не жестокосердно не бортанули его, интеллигентски выражаясь, жена и вроде б родной, великовозрастный уже сынок, убыв на историческую родину, в обетованную, а его оставили на съеденье отечественным, раздраженным скверными предчувствиями пенатам… В неподдельном горе крестьянкин сын Суземкин не успел даже притвориться, что, дескать, сам не захотел уехать, — хотел, еще как хотел вырваться, наконец-то, из-под глыб… пусть даже порядком-таки полегчавших, да, но какая разница; и жестоко запил, бедолага, пропадал надолго, разве что появлялись иногда сумбурные, диковатые даже для единомышленников статейки его в демпрессе областной или сам он, как вот сейчас, обнаруживался вдруг средь какого-нибудь сборища, с а-ля фуршетом предпочтительно, надирался оперативно и опять исчезал. Но костюм как-то вот сберегал.
— Мой любимый местный персонаж, между прочим, — перехватил его взгляд на Суземкина Мизгирь. — Люб-бимейший!..
— Мастер местный? Булгаковский, в натуре?
— Как… как догадались вы?! — Тот остановился даже, с веселым изумлением на Ивана взирая; но это уже наигрыш был, не более того. В хорошем настроении пребывал Мизгирь — редком для него, почему-то зналось, не для таких она, легкая жизнь. Чему-то другому предназначил себя хозяин этого тщедушного тела и большой головы, подчинил тому иному все страсти свои, по-видимому немалые, никак не дюжинный, диалектически подвижный ум. Вот и в мелочах не поступался даже, одежды на какой-никакой выход не сменил, все в том же был курточном балахоне, брючках коротковатых с пузырями на коленках, шляпы не снял своей затасканной… шапки не ломал ни перед кем или чем, так это можно было понять. — Откуда?..
— Да все знают. Спит и видит себя им… мастером. Непонятым, само собой, гонимым. Чуть не Михалафанасичем самим. По части экипировки еще ничего, но тексты…
— Ну, тексты видел, листал… Подойдем?
— О нет, увольте.
— Вам будет смешно, да, но меня неразбериха в его мозгах интригует — чисто познавательно, знаете. Никогда не скажешь, что он в следующую минуту… э-э… сформулирует. Сморозит. Я пасую просто. Я тащусь!..
Их ждала Аля, на правах одной из устроительниц расчистив по-хозяйски для них угол стола, подносик пристроившая, потеснив толпящихся, гомонящих, жующих.
— Возвращаясь к смыслам, — сказала она Базанову упрямо, и Мизгирь, плотоядно управлявшийся уже с гамбургером, рассмеялся, любовно глядя на ее потемневшее, построжавшее личико. — У зеркала не спрашивают же, почему оно отражает…
— Я спрашивал, — сказал Иван. — Еще маленьким. Рукой за ним цапал… как обезьянка. И нельзя не спрашивать.
— Да?.. — И нашлась, усмехнулась: — И что оно вам ответило?
— Много всякого. Зеркало вообще мистично. Оно набито этими смыслами…
— Какими же, интересно?
— Женщинам лучше знать, — улыбнулся он ей; и подумал, они его не торопили. — Ну, не говорю уж о симметрии… не скажу — всего мира, но его основ кое-каких. О диалектике с тезисом — антитезисом, об антиномиях всяких… О метафизике мнимости, если хотите.
— С богами, выходит, так же? — Это уже Мизгирь, перестав жевать, спросил, глаза его были почти требовательны. — Симметрия? Бог — антибог, так?