Обещание - Дэймон Гэлгут
Тебе нечего тут делать.
Я знаю. Знал с самого рождения. Он цепляется пальцами за сетку и повисает на ней. На гудроне желтый свет прожекторов и странные тени. По ту сторону ограждения площадка, на ней стоят военные машины, многие из них «баффелы» вроде того, в котором он был, когда это случилось. Вчера, всего лишь вчера. А сколько жизни еще перетерпеть.
Я потерял мать, говорит он.
Потерял?
Застрелил ее из винтовки, защищая страну.
Ты застрелил свою мать?
Как тебя зовут?
Бойль. Рядовой Бойль.
Ух ты, расчудесно. Он переходит на английский. Мы встречались уже. Ты не аллегория? Ты на самом деле? Боль – это фамилия? А имя у тебя есть?
Имя? Зачем тебе мое имя?
Он поднимает руки. Сдаюсь тебе, рядовой по имени Боль.
Ты в своем уме?
А как по-твоему? Ты же видишь. Нет, я не в своем уме. Моя мать умерла. Спасибо тебе за компанию, Боль. Увидимся.
Он, пошатываясь, идет назад той же дорогой, и разговор, как чаще всего бывает, пропадает безвозвратно, то ли растворяется в воздухе, то ли уходит в землю. Четыре часа спустя стрелок Антон Сварт девятнадцати лет от роду стоит на обочине шоссе около Альбертона в военной зоне посадки-высадки и ждет попутку. Он изможден, бледен. Красивый юноша, карие глаза, темно-русые волосы, а лицо тронуто чем-то таким, что никогда не оставит его в покое.
Звонит на ферму из телефонной будки в Претории. Восемь тридцать утра. Трубку берет Па, он плохо соображает, это слышно. Не узнаёт голос Антона. Кто со мной говорит?
Это я, твой сын и наследник. Можешь послать за мной Лексингтона?
В ожидании машины он слоняется перед Южноафриканским театром, около бюста Стрейдома[14]. Ты на «триумфе» триумфально прибыл, обыгрывает он, садясь, марку автомобиля, это старая его шутка. Только на этой видавшей виды машине Лексингтону позволено ездить, хотя не проходит недели, чтобы семья не посылала его в город с многочисленными поручениями. Лексингтон, съезди в магазин. Лексингтон, забери мои занавески. Отвези это мадам Марине. Привези Антона из Претории.
Мне очень печально из-за миссис Рейчел.
Спасибо, Лексингтон. Он смотрит в окно на белое многолюдье на тротуаре. Город усов и военной формы, больших зацементированных площадей со статуями бурских деятелей. Помолчав, спрашивает, а твоя мама жива?
Да, да, она в Соуэто[15].
А папа?
Он в Каллинане, на шахте работает.
Незнакомые жизни, непознаваемые. Лексингтон и сам иероглиф в своей шоферской фуражке и кителе. Он должен их носить, говорит Па, чтобы полиция видела: он не скелм, не отребье, он мой шофер. И по этой же причине Антону следует ехать на заднем сиденье, разграничение должно быть очевидным.
Почему ты этим путем поехал, Лексингтон?
Там беспорядки в тауншипе. Ваш папа сказал ехать длинной дорогой.
А я говорю, поехали короткой.
Лексингтон колеблется, не зная, кого слушаться.
Гляди, говорит он ему, у меня есть винтовка. Поднимает ее, показывает, потом кладет себе на колени. На колени, облеченные в военную форму.
Чего он не говорит, это что винтовка моя без патронов. Без них винтовка ничто, пустое железо. Она предназначена пули пускать – вроде той, что я бездумно всадил в нее вчера, всадил, она начала падать, и в этот миг моя жизнь дала трещину.
Мне ехать назад, желаете?
Да, Лексингтон, пожалуйста.
Ничего не случится. И он очень-очень устал, ему не выдержать эту длинную кружную дорогу. Никаких больше длинных дорог для меня. Даже короткая его утомляет, навязшая в зубах обыденность ее, желтая трава промеж бурых камней. Как я ее ненавижу, эту жесткую, уродливую страну. Как не терпится уехать.
К тому времени как они доезжают до поворота на Аттериджвилл, он наконец начинает задремывать, первое за двое суток прикосновение сна. Маленькая толпа у дороги кажется размытой картинкой из сновидения. Ждут автобуса? Нет, бегут, кричат, что-то где-то происходит, но призрачно все, невесомо.
Все, кроме камня, который вдруг прилетает, его бросил мужчина, он лезет сюда из картинки, глаза кровью налиты, не сводит их с меня. Мир тут же делается реальным. Боковое окно вдребезги, от удара он ненадолго вырубается, потом, оклемавшись, видит несущуюся ленту дороги, Лексингтон гонит вовсю.
Ох, неприятно как, мастер Антон, хайи[16].
(Никогда еще не называл меня так.) Жми, Лексингтон, просто жми давай.
Что-то мокрое течет в глаза, притронулся, посмотрел – красное. Только сейчас составляет все воедино, понимает, что случилось. И только сейчас начинает это ощущать, боль вздымается из темного угла, расцветает ярким цветком.
Яп-понский бог.
Вас к доктору отвезти, желаете?
К доктору? Он начинает смеяться, и очень быстро смех становится конвульсивным. Хохочет, а над чем, сам не знает, ничего ведь смешного, может, в этом-то и шутка. Он часто вообще-то плачет, когда смеется, веселье и слезы у него почти одно и то же. Вытирает глаза. Нет, Лексингтон, спасибо, отвези меня, пожалуйста, домой.
У его отца, тети и дяди какой-то конклав в гостиной. Увидев его, они вскакивают, потому что кровь, он-то про нее забыл, а она продолжает течь по лицу, капает на форму и на винтовку, на бесполезную пустую винтовку.
Это пустяки, не волнуйтесь, камнем попали, ничего серьезного.
Я позвоню доктору Раафу, говорит тетя Марина. Тебе надо шов наложить.
Очень прошу, не поднимай кутерьму.
Какого черта, я же ему сказал в объезд, говорит Па. Почему он не послушался?
Я ему сказал ехать как обычно.
Почему? Почему ты вечно плюешь на мои указания?
Подумал, будет неопасно, говорит Антон и снова в хохот. Но даже тут, говорит, неуемные туземцы бунтуют против своих угнетателей.
Слушай, перестань чепуху молоть, требует Оки, но племянник в ответ только пуще хохочет.
Никаких упоминаний о том, что привело его сюда, только сумятица и суматоха, порождающие в конце концов доктора Раафа, который приезжает, судя по всему, длинным путем. Марина права, Антону требуется шов, и врач накладывает его в кухне, не на глазах у чувствительных. И обнаружились мелкие осколки стекла от разбитого окна, доктор Рааф удаляет их пинцетом.
Он действует пинцетом с особой сноровкой, они с инструментом будто созданы друг для друга. Его движения точны и геометрически выверены, его одежда безукоризненно чиста. Его изощренная дотошность импонирует пациентам, но знай они, каким мечтаниям предается доктор Валли Рааф, мало кто позволил бы ему себя осмотреть.
На два дюйма ниже, и без глаза мог бы остаться, не без удовольствия замечает он.
У нас с семьдесят первого года метрическая система, говорит Антон.