Андрей Платонов - Том 7. Сухой хлеб
— Пойдем, — сказал Хромов, — а то ты, знаешь что, простудишься и умрешь, ночи нынче длинные, и будешь потом на том свете, как старухи обещают.
— На том свете! — обрадовался Василий Ефремович незнакомому месту. — А это еще лучше — неси меня туда!
Но Григорий приволок его домой, к жене, и та уже сама велела жить Василию Ефремовичу здесь, а не во вселенной и не на том свете.
На другое утро Василий Ефремович заинтересовался Григорием Хромовым — он всем интересовался, что не относилось к его обязанностям конюха, — и отыскал молодого колхозника, когда Хромов менял обветшалые венцы в срубе колхозного колодца.
— Ты это что же! — сказал конюх. — Ты что же никуда не ушел до весны, как прочие умные?
Григорий перестал тесать дерево и подумал. Осенний чистый день стоял над мирными избами колхоза, над умолкшим, остывшим перелеском и над родным полем, отдавшим всю свою силу людям и теперь дремлющим в покое. Снега еще не было и холода не пришли; с утра до вечера небо было сумеречным, но этого кроткого света было достаточно для жизни и работы.
В кузнечном сарае горел огонь в горне, там работал старик кузнец с подручной девушкой, справляя весь железный инвентарь, изношенный за лето, к будущему севу. Невестка кузнеца, не ожидая зимнего пути, без спеха повезла на телеге навоз на колхозный огород. Мерин Отсталый поглядел в сторону Василия Ефремовича и повез телегу с навозом дальше. Счетовод Груня шла с большой счетной книгой в общественный амбар, считая в уме, что кому положено получить, что кто переполучил, а что кто недополучил, и какие фонды уже засыпаны, а какие неготовы или неправильно назначены.
— Я привык жить в колхозе и по матери боюсь соскучиться, — произнес Хромов в ответ Василию Ефремовичу и застеснялся чего-то.
Конюх осудил подростка:
— Соскучиться боишься! Так скука же либо тоска и прочее — это упадовничество! Ты против закона, значит: ага, твоя фигура нам понятна!
— Нет, дядя Вася, у меня мать хворая… Боюсь — я уйду, а она помрет одна без меня…
— Врешь! Кругом колхоз, свои люди, не дали б ей помереть!.. А так что же получается: нам великие люди нужны, а ты мелким хочешь прожить, чтоб и могилы твоей никто не нашел! Как тебя назвать — в стороне от схватки, что ль?
Хромов опять начал тесать бревнышко для колодезного венца.
— Я, дядя Вася, великим человеком не буду, я не умею…
— Врешь! — отвергнул эти слова конюх. — Ты сколько классов кончил?
— Семилетку в Шаталовке, — сказал Хромов. — Все семь классов кончил прошедшей весной.
— Ну вот! Тебе самый раз теперь учиться выше, чтоб познать все темные тайны и совершить подвиг во вселенной!.. Сколько наших ребят вон уехали, — теперь, гляди, пройдет год, полтора, два, и они будут каждый на великом деле, на глазах всего человечества — кто летчик, кто артист, кто по науке, кто по прочей высшей части!.. А ты кто будешь? Замрешь здесь, как черенок в плетне! Кто про тебя сказку расскажет, либо песню над гробом споет?
— Никто, — сказал Хромов. — Мне не надо сказки…
— Не надо? А это опять твое упадовничество в тебе говорит… Ты вспомни наших ребят: возьми хоть Гараську, хоть Мишку, да того же и Пашку можно! Сколь они старше тебя? Да чуть-чуть, а, глянь, в каких высших училищах учатся: вот-вот в величайшие люди выйдут! Да оно им вполне прилично и к лицу очутиться у власти на вышке: у них у каждого грудь раза в два поболе твоей развернулась — на таких грудях сколько медалей с заслугами можно увесить. Красиво будет!
Григорий Хромов менял обветшалые венцы в срубе колхозного колодца. Он молчал и работал топором.
Василий Ефремович соскучился быть с ним и отошел от него.
— Не хочешь, значит, использовать всех прав нашего государства и конституции, ну погибай, как мошкара в чужой ухе! — сказал на прощанье сердитый конюх.
Хромов поглядел ему вослед:
— А ты сам-то чего, дядя Вася, не подашься от нас никуда?
Василий Ефремович остановился.
— Так у меня же фантазия есть, дурак человек! Где меня нету, там я легко представляю, что там я есть! Я все могу, только не хочу пока что… Пусть все выяснится и утрамбуется на свете, тогда я и нагряну лично. А ты-то что?
— Я в колхозе состою, — ответил Хромов. — Я за себя и за мать работаю.
— Только что! — усмехнулся конюх.
— И я для всех работаю, — робко добавил Хромов.
— Старайся! — насмеялся Василий Ефремович. — Какая твоя работа! Ты от этой работы только сам с матерью кормишься… А для народа ты никто, народ тебя сроду не почувствует, был ты или нет…
Хромову стало грустно; он оглядел свою деревню: в ней жил его народ, но неужели Хромов не нужен здесь никому — живет он или умер, а тот, кто играет на музыке где-то вдалеке или управляет машинами, тот народу нужнее и дороже его?
Григорий не знал, как правильно надо думать об этом, и он начал достраивать колодезный сруб.
К вечеру он закончил работу, собрал инструмент и поспешил к матери. Мать Григория хоть и была слабой от возраста и давней болезни, но днем никогда не прикладывалась к постели для отдыха и с утра до ночи работала — то по колхозному делу, то по домашней нужде. Когда сын жалел свою мать и просил ее прилечь отдохнуть, она нипочем не хотела и отказывалась:
— Что ты, Гриша! А ночь куда девать… Кто ж нас должен хлебом кормить, и в одежу одевать, и керосином светить! На каждую душу ишь сколь добра всякого нужно, чтоб она жила, а добро-то ведь сработать надобно… Если б днем ложиться, да ночью спать, да поутру чесаться, да не редкий кто, а каждый бы так — весь народ с недостатков ослабел бы и помер…
— А ведь ты больная, мама. Тебе можно отдыхать больше…
— Я больная, да терпеливая и к жизни привычная. И что ж, что больная! Все равно ведь и обедаю, и ужинаю, и одежу на себе трачу, и мало ль чего… Чем мне в мыслях жить, когда я бы только от людей брала, а им ничего не давала?..
И сын не мог ей ничего ответить.
В нынешнюю осень Хромова-мать ходила председателем колхоза, как знающая старая крестьянка. Она было хотела отказаться от такой чести и обязанности, но общество не уважило ее просьбу.
— Ты, мать Мавра Гавриловна, хоть и хворая женщина, — сказали ей старики, — и тебе бы пора облегчение позволить, да кто ж тебя удержит, когда ты сама себе покоя не хочешь дать! Ты, гляди, на всякую честную работу с охотой идешь, откуда и мужик норовит в бок уйти. Нужен навоз — ты к навозу любезна, нужно картошку перебрать — ты самой пылью дышишь и кашляешь потом по всей ночи с мокротой. Аль мы не знаем тебя! Была ты на черном деле хороша, ступай ныне на белое, на чистое. Душа в тебе есть, голова хоть и бабья, да не дурная, колхоз наш не слишком хлопотлив да велик, а можно сказать — мал, хоть лодыря в нем есть много — порядочно. Чего тебе! Живи полной властью…
И с недавней поры Мавра Гавриловна стала жить полной заботой о всем колхозе. Раньше, когда Мавра Гавриловна не ходила еще в председателях, она только вздыхала, когда видела непорядки в общем деревенском хозяйстве, но превозмочь их не могла. Теперь она вздыхать перестала, потому что не о чем было горевать, когда власть была в ее руках и можно стало превозмочь всякий ущерб или недостаток и всякое беспутное злодейство в хозяйстве. Если даже и нельзя сразу все сделать по-доброму, то легче знать, что вина за это находится в тебе, потому что сама, значит, не умеешь совладать с другим нерадивым человеком, сама, значит, негодная, чем видеть эту вину в неподвластных лодырях и праздных гуляках; страшно только то зло, до которого руками нельзя добраться, а когда можно, то чувствуешь себя заранее хорошо, если зло даже и существует пока. Поэтому Мавра Гавриловна почувствовала теперь облегчение, и болезнь ее от улучшения настроения ослабела или забылась.
Она по-прежнему вела домашнее хозяйство в избе и стряпала обед к приходу сына с работы. Делов у нее не стало больше от должности председателя, потому что она с малолетства привыкла к заботе, а что эта забота теперь большая стала, то иная маленькая единоличная нужда либо нехватка сушила кости, бывало, злее всякой большой общественной заботы.
Нынче тоже, как вернулся Григорий с колодезной работы, так мать собрала ему сейчас же на стол, а сама не стала есть, она пообещала покушать после.
— Ефремыч-то опять гуляет? — спросила мать у сына.
— Опять, — сказал сын.
— До весны стерпим его, — решила мать. — На амбарное накат будем менять, некому тяжести поднять — Ефремыча тогда пошлю… А у тетки Аксюши-то третья дочка, Фроська, животом лежит мучается, слыхал иль нет?
— Нет, — ответил Григорий. — Я тетку Аксюшу не видел.
— Ведь это что ж творится! — удивилась мать. — Две девочки летось померли, теперь третья вслед им хворает… Уж не вода ли у нас дурная?
— Вода, — решил сын. — Не вода, а люди… Каждый своим ведром в колхозном колодце воду достает, а дальние проезжают — те конным ведром черпают, а в нашем колхозе дети оттого помирают… Зараза в воду попадает!