Даниил Гранин - Месяц вверх ногами
А нам некогда было их агитировать, нам хотелось узнать про их коммуну, про молодую живопись Австралия. Я стал их спрашивать и сам не заметил, как начал отвечать, - они закидали меня вопросами про заработки художников, про выставки, а потом про МХАТ, про Брехта, про разводы и свадьбы. Повторилась обычная история, всякий раз я попадался на эту удочку. На любом приеме, встрече австралийцы ловко, как в серфинге, после двух-трех минут серьезного разговора - больше они не выдерживали - соскальзывали в шутку, анекдот и сами начинали меня расспрашивать, и дальше я уже не мог выбраться из-под вороха их вопросов. Но тут я заупрямился.
- Какого черта, - сказал я. - Кто к кому приехал? Кто из нас гость?
В самом деле, когда к нам приезжают иностранцы, они нас расспрашивают, когда мы приезжаем за границу - опять нас расспрашивают.
- Ладно! Сдаемся! - Они подняли руки вверх. И я потребовал, чтобы они выложили мне свое мнение про стомп и Кицг-Кросс.
Я и сам толком не мог им объяснить свои сомнения. Но мне претило пользоваться шаблонными схемами, которые валяются под рукой. Обличать Кинг-Кросс было проще простого. Сами сиднейцы не рвались защищать его. О нем говорили неохотно: "квартал богемы", "злачное место", "контрасты большого города".
- Нет,- сказал я. - И что-то еще там есть.
- Что?
- Не знаю, я не понял. Наверное, я что-то пропустил.
Они переглянулись, заулыбались:
- Это всем так кажется.
"Может быть, в этом-то и все дело", - подумал я, но не спросил, потому что они в это время говорили про стомп.
- А что можно предложить этим ребятам взамен стомпа? говорили они. - Религию? Наживу, бизнес? Они бунтуют против обывательщины. Бунт - ничего другого у них нет. Бунт без особых идей. Всякие идеи, поиски смысла жизни, идеалы изуродованы ложью, об этом не хочется и думать. У них примерно такие рассуждения: лгите друг другу без нас. Мы не участвуем в ваших играх. Изменить в этом мире ничего нельзя. Мы ничего знать не хотим, мы не протестуем, не переживаем. Мы ни при чем, нас нет, мы танцуем, оставьте нас в покое.
Перед отъездом, утром, я отправился на Кинг-Кросс. Я никак не мог его найти. Пройдя несколько кварталов, я повернул назад, ничего не понимая.
Зеленщик развешивал над прилавком связки ананасов.
- Это и есть Кинг-Кросс, - сказал он мне.
Но это не был Кинг-Кросс. Ни кабаре, ни стриптизов, ни ревю, - была самая обыкновенная, невзрачная улица с низенькими облезлыми домами. Стояла очередь на автобус из добропорядочных клерков. Шли хозяйка с сумками, шел старенький патер, в кафе бойскауты пили оранжад, под тенью маркиз инвалид листал газету. Напрасно я вглядывался в лица деловитых прохожих. Они прикидывались, что они не те. Они делали наивные глаза, никто ничего не помнил, и знать они не знали, их ни в чем нельзя уличить. "Полтора шиллинга лучшие огурцы", "Рубашка одиннадцать шиллингов. Пожалуйста, рубашка "dripdry" - ее не нужно гладить. Она не изомнется, быстро высохнет...".
И никаких других обещаний.
Случайно наверху, над крышами домов, я различил железные каркасы ночной рекламы. Они чернели навылет, как рентгеновский снимок. Единственная улика. По куда же делось все остальное, весь блистающий вечерний мир? Куда девались те парни и девушки, и где эта манящая сутолока огней? Куда исчез Кинг-Кросс? Существует ли он? Был ли тот первый вечер и потом еще и еще?
В полдень мы улетели, поэтому больше ничего достоверного о Кинг-Кроссе я выяснить не мог.
ПЕСНИ
Мы вышли на улицу после театра. Было половина двенадцатого ночи. Нам не хотелось домой, в гостиницу.
- А куда у вас, в Москве, можно пойти в это время? спросил Джон Хейсс. В тоне его не было никакого подвоха. Он спросил это совершенно простодушно, просто из любопытства.
Клем, который бывал в Москве, хмыкнул и стал раскуривать сигару. Мери тоже бывала в Москве, но она не курила и, улыбаясь, ждала, что мы скажем.
- Дорогой Джон, - сказал я, - приезжайте к нам, и вы не пожалеете.
- Какой блестящий ответ! - сказал Клем. - Как много ты узнал, Джон.
- Конечно, у нас нет стриптизов и всяких ночных кабаре... - начал я.
- Не расстраивайся, - сказала Мери, - и не обращай внимания на них, на этих диких австралийцев.
- Ладно, - сказал Клем, - так и быть, в следующий раз, когда мы приедем в Москву, может быть, ты действительно сможешь нас куда-нибудь свезти в двенадцать ночи. А сейчас поехали, и никаких вопросов.
Темный дом имел еще более темный вход. Мы ощупью двигались через какой-то зал с перевернутыми стульями, узкий коридор, мимо конторки, где сидели несколько парней. Клем о чем-то пошептался с ними, хлопнул одного из них по плечу, и тот повел нас дальше по каким-то переходам, потом вниз по крутой темной лестничке. Мы спускались и спускались, пока не очутились в слабо освещенном подвале. На полу сидели и лежали парни и девушки. Их было человек сорок. Курили, пили пиво, джус. Мы с трудом нашли себе место недалеко от маленькой сцены. Дощатый помост не имел ни занавеса, ни задника. Мы сели на пол, спутницы наши сбросили туфли, как все остальные женщины, и легли рядом. Это был самый обыкновенный подвал с худо выбеленными кирпичными стенами. И никаких украшений. Все выглядело подчеркнуто просто, вызывающе просто.
Парень, который провожал нас, вышел на помост и объявил второе отделение. Его встретили аплодисментами. Он сел на стул, взял гитару и запел. Первая его песня не произвела на меня впечатления. Он пел почти без всякого выражения, рассеянно, словно думая о чем-то другом, как напевают про себя, когда никто не слышит. У него был красивый голос, но он не хотел им пользоваться. Потом он запел смешную песенку о девушках Брисбена, слушатели смеялись дружно, громко, ритмично, смех звучал как припев. До сих пор вызывающая убогость подвала и эти голоногие девушки и парни, потягивающие пиво, воспринимались мною как манерность, эстетство навыворот. Но они хорошо смеялись. А потом они перестали смеяться, когда Кивен Путч, так звали этого парня, запел, жестко спрашивая: что же вы сделали с миром? И это тоже было здорово, что они вот так вдруг замолчали.
Он спрашивал не их, скорее он вместе с ними спрашивал других. Песни были жесткие, одна жестче другой. Ничто не менялось в ленивых позах разлегшихся парней и девушек. Никто не вскакивал, не сжимал кулаки. Но что-то происходило.
Еле заметно изменились лица. Стало чуть тише. Я попробую приблизительно передать текст одной из песен:
Вы, хозяева вони, Вы, кто покупает пушки, Кто продает самолеты и бомбы И кто прячется за спинами
рабочих,
Кто прячется в офисах
за столами,
Я хочу, чтоб вас знали.
Вы, которые сами никогда
ничего не создали,
Вы играете с моим миром
как с игрушкой.
А потом вы поворачиваетесь
и убегаете,
Когда пушки начинают стрелять.
Вы, как всегда, лжете
и обманываете,
Как будто мировую войну может
кто то выиграть,
И хотите, чтоб я поверил в это.
Я вижу вас насквозь
Ваши мозги за черепными
коробками,
Вашу кровь, как сточную
воду.
Вы прячетесь в ваших особняках
и ждете,
Чтоб наша смерть принесла
вам
Побольше прибыли.
Вы родили самый ужасный страх
Страх рожать детей.
Вы угрожаете моему ребенку,
Еще не рожденному.
Вы скажете, что я молод,
Но я знаю, что даже Христос
Не простил бы того, что
делаете вы.
Никакие деньги, никакие пожертвования
Не могут купить вам
прощения,
Когда смерть придет к вам.
Я надеюсь, что вы погибнете,
и скоро
Я пойду за вашим гробом,
И буду следить, как вас уложат
в могилу,
И буду стоять, пока не увижу,
Что вас зарыли.
Это грубый подстрочник. В оригинале это отличные стихи, песня с четкой мелодией. Больше всего я жалел, что у меня нет с собой магнитофона, простого, маленького, как фотоаппарат, магнитофона, чтобы потом можно было снова услышать этот вечер в подвале. Тогда вы могли бы понять, чем он отличается от любого нашего концерта.
У нас пропагандируют песни о мире, их поощряют, издаются песенники, выпускаются пластинки. У нас они исполняются повсюду, порой слишком часто. Для Кивена Путча его песни личный протест, их никто не поощряет, не пропагандирует, они не приносят дохода. Они звучат из подвалов, наперекор власть имущим, речам министров, всему тому, что зовется государственной пропагандой.
Он пел песни о забастовке стригалей, о Джоне, вернувшемся с войны: "Где твои ноги, Джонни, ты уже не танцуешь...".
Здесь песни борьбы за мир и звучат иначе, чем у нас. Они воспринимаются как поступок. В них слышен вызов, дерзость, они борются с приевшимися песенками, день и ночь журчащими по радио, телевизору, из сотен тысяч транзисторов, со всех эстрад кабаре, дансингов, на всевозможных шоу и ревю.
И аплодисменты тут были другие. Концерт кончился, мы вышли на улицу, подождали Кивена. На улице он выглядел обыкновенным парнем, никак не скажешь: это певец. Сколько раз я наблюдал превращение, которое происходит с артистом: только что он блистал на сцене, недосягаемый, ни на кого не похожий, и вот он на улице, неотличимый от усталых прохожих.