Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
— Стыдитесь, сударь, — сказал я ему строго, — что затея ли! Да, по моему мнению, лучше тысячу раз чужие деньги из кармана украсть, нежели один раз в политическое недоразумение впасть!*
Так он и отошел, не солоно хлебавши. Дал я ему на водку франк — и баста.
Но что всего примечательнее: всю ясность ума сохранил. Как только начнут его кредиторы в Уши́ ловить — он на пароходе в Евиан*, на французский берег переплывет и там пурбуары* получает. Как только кредиторы в Евиан квартиру перенесут — он шмыг в Уши́, и был таков!
А говорят еще, что предводители правую руку от левой отличить не умели! Да дай бог всякому!
Один предводитель был так умен, что сам своему аппетиту предел полагал. Поставят, бывало, перед ним окорок, он половину съест и скажет:
— Баста, Сашка! остальное до завтрева!
И больше уж не ест.
Благодаря этому он дожил до преклонных лет и умер своею смертью, а не напрасною.
И детям своим завещал: лучше продолжительное время каждый день по пол-окорока съедать, нежели зараз целый окорок истребить и за это поплатиться жизнью.
Один предводитель твердостью души отличался. Когда объявили эмансипацию, он у всех спрашивал:
— А как же наши права?
Насилу его убедили.
Один предводитель видел во сне, что он на сосну влез, и что покуда он лез, у подошвы сосны целое стадо волков собралось. Словом сказать, влезть влез, а слезть не смеет.
Проснувшись наутро, он хотел отгадать, что означает этот сон, но не отгадал.
Посторонние же, видя его усилия, говорили: «Вот он хоть и предводитель, а какая в нем пытливость ума!»
Не стану далее множить примеры, потому что я пишу не статистику предводительских добродетелей, а только делаю небольшие из нее извлечения, доказывающие, как я до сих пор был легкомыслен и несправедлив. Что же касается до взяток, то в этом отношении предводители пользовались вполне заслуженною репутацией бескорыстия. Исключение составляли лишь те, которые во время ополчения допускали замену в ратническом сапоге подошвы картоном, а равным образом те, кои довольствовали ратников гнилыми сухарями.* Были и такие, но не все.
О дореформенных уездных судьях могу сказать лишь немногое, ибо это были наименее блестящие чины того времени.
В уездные судьи* большею частью выбирались небогатые и смирные помещики из отставных военных. Или француз под Бородиным изувечил, или турок часть тела повредил — милости просим! Лишь бы рассудок не подлежал освидетельствованию, да и это соблюдалось только потому, что уездный стряпчий (ежели он кляузник) может донести. Вообще на присутствия уездных судов того времени даже серьезные люди смотрели вроде как на богадельни, но канцелярии судов называли «зверинцами». О секретарях говорили: «Мерзавцы!», а о писцах: «Разбойники с большой дороги!» И боялись их. Да, впрочем, и можно ли было не опасаться людей, которые получали полтинник в месяц жалованья.
Полтинник в месяц! ведь в самом деле тут было что-то волшебное…
Такой взгляд на уездные суды обусловливался главным образом тем, что для большинства дел они представляли лишь первую инстанцию. Думали: ежели уездный суд напутает, то уголовная или гражданская палаты опять напутают, но затем дело поступит в сенат, где уж и воздадут suum cuique. Стало быть, наплевать. Но для чего при таких условиях существовали суды и палаты? — этим вопросом никто не задавался, или, лучше сказать, махали на это дело рукою и говорили: «Христос с ними!»
Несмотря на глухоту и другие увечья, уездные судьи в большинстве случаев были люди добрые и сострадательные, а среди звериной обстановки, которая их окружала, они просто казались чистыми голубями. Взяток им почти совсем не давали — секретари по дороге всё перехватывали, — да убогому человеку, по правде сказать, немного и нужно. Разве что-нибудь из живности или из бакалеи, да и то не первого сорта. Поэтому к судьям редко и в гости ходили, да и их в гости редко приглашали, так как в карты они играли по такой «маленькой», что и счет свести трудно было.
Я помню, одному судье кто-то из тяжущихся, по неопытности, воз мерзлой рыбы прислал, так не только все этому дивились, но и сам он оробел. Выбрал для себя пару подлещиков, «а остальное, говорит, должно быть, секретарю следует». И представьте, секретарь, несмотря на то, что уже свой воз получил, и этот воз не посовестился, взял.
Некоторые судьи* прямо говорили тяжущимся: «Зачем вы на нас тратитесь! ведь все равно наше решение уважено не будет! так лучше уж вы поберегите себя для гражданской палаты!» И что же! вместо того чтоб умилиться над такой чертой самоотверженности, вместо того чтоб сказать: «Ну, бог с тобой! будь сыт и ты!» — большинство тяжущихся буквально следовало поданному совету и даже приготовленным уже подаркам давало другое назначение.
Положение уездных судей было поистине трагическое. Читает, бывало, секретарь проект решения, а судья не понимает. Такие проекты тогда писались, что и в здравом уме человеку понять невозможно, а ежели кто ранен, так где уж! Вот судья слушает, слушает, да и перекрестится. Думает, что его леший обошел.
— Подписывать-то, Семен Семеныч, можно ли? — взмолится он к секретарю.
— С богом, Сергей Христофорыч! — подписывайте без сомнения!
— Ну, будем подписывать. Господи благослови!
Возьмет перо в правую руку, а левою локоть придерживает, чтобы перо не расскакалось. Выведет: «Уезнай судя Вислаухав» — и скажет: «Слава богу!»
Но в особенности с уголовными приговорами маялись, потому что там не только подписывать, но и прописывать нужно было. И прописывать-то всё плети, да всё треххвостные, с малою долею розгачей.
— Девяносто, что ли, Семен Семеныч?
— Девяносто, Сергей Христофорыч.
— А поменьше нельзя? пятьдесят, например?
— По мне хоть награду дайте. Все равно уголовная палата сполна пропишет.
— Ну-ну, что уж! Господи благослови!
Или:
— А этому, Семен Семеныч, ничего?
— Ничего, Сергей Христофорыч.
— Ну, слава богу. Господи благослови!
Пропишет, что следует, придет домой и жене расскажет:
— Вот, Ксеша, я в нынешнее утро, в общей сложности, восемьсот пятьдесят штук прописал!
— А что же такое! — ответит Ксеша, — это ведь ты не от себя! сами виноваты, что начальства не слушаются. Начальство им добра хочет, а они — на-тко!
— Плетей ведь восемьсот-то пятьдесят, а не пряников. А плети-то нынче ременные, да об трех хвостах. Вот как подумаешь: «Трижды восемьсот — две тысячи четыреста, да трижды пятьдесят — полтораста», так оно…
— Ну-ну, жалельщик! ступай-ко водку пить, а то щи на столе простынут!
И шел добрый судья водку пить и щи хлебать, пока не простыли. А по праздникам, кроме того, в церковь ходил и пирогом лакомился.
В большинстве случаев уездные судьи были люди семейные. Жены у них были старые-престарые и тоже добрые. В сущности, ведь и Ксеша огорчалась, что ее Сергей Христофорыч «прописывает», но утешала себя тем, что это он не от себя. «Сами виноваты, начальства не слушают, а Сергей Христофорыч разве может?»
Секретарей судейши терпеть не могли и всегда предостерегали мужей:
— Вот помяни мое слово, ежели он тебя не подведет!
— Ах, матушка!
Детей у судей бывало много, но дома они не заживались. С ранних лет их рассовывали на казенный счет по кадетским корпусам и по сиротским институтам, а по пришествии в возраст они уже сами о себе промышляли.
Дома оставалось лишь какое-нибудь беспомощное существо: или глухонемая девица, или сын-дурачок.
Вообще тип дореформенного судьи был одним из наиболее симпатичных того времени, а необыкновенно малое содержание (даже по сравнению с необыкновенно малыми содержаниями чинов других ведомств), которое получали уездные судьи, делало их положение в высшей степени трогательным. И за всем тем они не роптали и не завидовали.
Можно ли возвратиться к этому типу отправления правосудия и вновь водворить его в нашу жизнь? — полагаю, что ежели приняться за дело чистенько и без шума, то можно. Во всяком случае, попытаться недурно. Но будет ли от этого польза? — ей-богу, не знаю.
Относительно исправников и вообще чинов земской полиции можно сказать то же самое, что и о городничих. Те же общие положения и те же «истинные происшествия». Предметы их деятельности были одинаковые, а стало быть, и поводы для «истинных происшествий» тоже одинаковые; только район, в пределах которого распоряжались исправники, был обширнее.
Нареканий на земскую полицию дореформенного времени существовало немало, но возникали они большею частью по поводу становых приставов. Последние были действительно не весьма доброкачественны, хотя тоже не все. Расквартированные по захолустьям, преимущественно в селениях экономических крестьян*, вдали от образованного общества и хороших примеров, эти люди нередко утрачивали человеческий образ, а вместе с ним и веру в провидение и в загробную жизнь. Не имея в виду воздаяния, не понимая, что не только действия, но и мысли человеческие не могут оставаться сокрытыми, они страшились лишь одного: чтобы о противозаконных их действиях не было доведено до сведения губернского начальства. Но и в этом отношении они, ежели и не были вполне обеспечены, то стояли весьма благоприятно. Будучи определяемы непосредственно центральною губернскою властью и олицетворяя собой единственный ее орган в уезде, они обыкновенно имели «руку» в губернских правлениях и пользовались этой защитой не для благих и похвальных целей, но для удовлетворения необузданности страстей. Нередко случалось, что сами губернаторы втайне им сочувствовали и называли их излюбленными чадами, а судей, исправников и городничих (последние определялись комитетом о раненых*) — пасынками. Казалось бы, столь лестное доверие начальства должно было обязывать; но — увы! — оно давало пищу только гордости и самомнению. Под влиянием сих чувств становые пристава вскорости становились вместилищами всевозможных нравственных изъянов. Правосудие и трезвость были чужды их душам. С утра наполненные винными парами, они перекочевывали с места на место, от одной границы уезда до другой, ни о чем не помышляя, кроме вымогательства. Исправники же, видя безобразия становых, хотя и понимали, как это нехорошо, но были бессильны искоренить зло.