Дар - Владимир Владимирович Набоков
«Herrliches Wetter, – in der Zeitung steht es aber, dass es morgen bestimmt regnen wird»[143], – проговорил, наконец, сидящий на скамье рядом с Федором Константиновичем молодой немец, показавшийся ему похожим на Кончеева.
Опять, значит, воображение, – а как жаль! Даже покойную мать ему придумал для приманки действительности… Почему разговор с ним никак не может распуститься явью, дорваться до осуществления? Или это и есть осуществление и лучшего не нужно… – так как подлинная беседа была бы только разочарованием, – пеньками запинок, жмыхами хмыканья, осыпью мелких слов?
«Da kommen die Wolken schon»[144], – продолжал кончеевовидный немец, указывая пальцем полногрудое облако, поднимавшееся с запада. (Студент, пожалуй. Может быть, с философской или музыкальной прожилкой. Где теперь Яшин приятель? Вряд ли сюда заглядывает.)
«Halb fünf ungefähr»[145], – добавил он на вопрос Федора Константиновича и, забрав свою трость, покинул скамейку. Его темная, сутулая фигура удалилась по тенистой тропе. (Может быть, поэт? Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные, – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?)
Ему было лень возвращаться на другой берег вплавь; он побрел по дорожке, огибающей озеро с северной стороны. Там, где шел широкий песчаный свалок к воде, с обнаженными корнями опасливых сосен, удерживающими оползающий берег, было опять людно, и внизу, на полоске травы, лежало три голых трупа, белый, розовый и коричневый, как тройной образец действия солнца. Дальше, по загибу озера, тянулось болотце, и темная, почти черная земля тропы свежо липла к пяткам. Он поднялся опять наверх, по усыпанному хвойными иголками скату, и пошел пестрым лесом к своему логовищу. Было весело, грустно, солнечно, тенисто, – не хотелось возвращаться домой, а пора было. На минуту он прилег у старого дерева, словно подозвавшего, – покажу что-то интересное. Среди деревьев зазвучала песенка, и вот – показались идущие скорым шагом пять евангелических сестер, круглолицых, в черных платьях и белых наколках, и песенка – смесь гимназического и ангельского – все время висела между ними, покамест то одна, то другая наклонялась на ходу, чтобы сорвать скромный цветок (незримый Федору Константиновичу, хотя он лежал близко), и разгибалась особенно ловко, одновременно догоняя остальных, подхватывая такт и приобщая призрак цветка к призрачному пучку идиллическим жестом (пальцы большой и указательный соединены на миг, другие отогнуты), – и стало ясно: ведь все это сценическое действие, – и какое умение во всем, какая бездна грации и мастерства, какой режиссер за соснами, как все рассчитано, – и то, что идут слегка вразброд, а вот теперь выровнялись, спереди три, сзади две, и то, что сзади одна мимолетно смеется (очень келейный юмор), оттого что идущая впереди вдруг с оттенком экспансивности полувсплеснула руками на особенно небесной ноте, и то, как песенка мельчает, удаляясь, между тем как все наклоняется плечо, и пальцы ловят стебель травы (но он, лишь качнувшись, остался блестеть на солнце… где это уже раз так было – что качнулось?..), – и вот – все уходят за деревья своей скорой походкой на пуговках, и какой-то полуголый мальчик, будто ища свой мяч в траве, грубовато и машинально повторяет обрывок их песенки (знакомый музыкантам смешной повтор). Как это поставлено! Сколько труда было положено на эту легкую, быструю сцену, на это проворное прохождение, какие мускулы под этим тяжелым с виду черным сукном, которое после антракта будет сменено на газовые пачки!
Облако забрало солнце, лес поплыл и постепенно потух. Федор Константинович направился в чащу, где оставил одежду. В ямке под кустом, всегда так услужливо укрывавшей ее, он теперь нашел только одну туфлю: все остальное – плед, рубашка, штаны, – исчезло. Есть рассказ о том, как пассажир, нечаянно выронивший из вагонного окна перчатку, немедленно выбросил вторую, чтобы, по крайней мере, у нашедшего оказалась пара. В данном случае похититель поступил наоборот: туфли, вероятно, ему не годились, да и резина на подошвах была в дырках, но, чтоб пошутить над своей жертвой, он пару разобщил. В туфле, кроме того, был оставлен клочок газеты с карандашной надписью: «Vielen Dank»[146].
Федор Константинович побродил кругом да около, никого и ничего не найдя. Рубашка была поношенная, Бог с ней, но клетчатого пледа, вывезенного из России, и хороших фланелевых штанов, купленных сравнительно недавно, было немного жалко. Со штанами ушли двадцать марок, третьего дня добытые для частичной хотя бы уплаты за комнату. Еще ушел карандашик, платок и связка ключей. Последнее было почему-то неприятнее всего. Если сейчас никого дома нет, что вполне вероятно, то попасть в квартиру невозможно.
Ослепительно загорелся край облака, и солнце выскользнуло. Оно источало такую жгучую, блаженную силу, что Федор Константинович, забыв досаду, прилег на мох