Иван Лазутин - Черные лебеди
— Черные лебеди! Впервые вижу…
— Я тоже, хотя слышал о них, — отозвался Веригин и, прищурившись, о чем-то задумался. Это была его привычка: когда он о чем-нибудь размышлял или вспоминал — он всегда щурил глаза.
— О чем вы думаете?
Веригин рассеянно смотрел на лебедей.
— Ты просил меня сравнить с чем-нибудь годы, проведенные в изгнании?
— Да!
— Видишь лебедей? Почти все они белые. И среди них несколько лебедей черных. Это не галки и не вороны. Это лебеди!.. Красивейшие австралийские лебеди. Правда, они суше наших, у них тоньше шея, у них меньше грации в движениях, но это лебеди. Их не спутаешь с другими птицами. Так вот, если вся моя жизнь, кроме лет изгнания, каждый год моей жизни, начиная с рождения, — белокипенный лебединый поток, то годы изгнания — это черные лебеди. Пусть они другие по цвету, пусть они непривычны для глаза, но они — тоже лебеди. Черные лебеди!..
II
Сворачивались от жары листья березы, никла, как ошпаренная кипятком, трава. С цветка на цветок лениво перелетали бабочки-капустницы. В розовых зарослях иван-чая монотонно гудели невидимые пчелы. Разомлев от зноя, Вулкан забрался в будку и, высунув ярко-красный язык, запальчиво дышал.
Батурлинов в этот послеобеденный час отдыхал в своем прохладном кабинете. Он полулежал на тахте, положив ноги на жесткий стул, и дремал. Время от времени он открывал глаза, поудобней протягивал затекшие ноги, и снова его большая седая голова запрокидывалась назад и медленно опускалась на подушку.
Рядом с ним на тахте спала Таня. Щеки ее во сне разрумянились, выгоревшие волосы льняной россыпью разметались по черной бархатной подушке, в углах которой были вышиты золотая рыбка и красный петушок. Залетевший из сада шмель монотонно вызванивал одну и ту же низкую ноту.
Ольга и Лиля подошли к окну. Встав на цыпочки, они смотрели на спящих. А когда Таня во сне зашевелилась, они, делая друг другу знаки, пригнулись, чтобы их не видели из кабинета, и удалились под громадную ель, разбросавшую далеко по сторонам непроглядную гущу зеленой хвои.
Пахло клейкой смолкой и удушливо-пряной белой кашкой, пестреющей в мятой сухой траве.
— Люблю, когда они спят, — тихо, почти шепотом сказала Лиля, расстилая в гамаке старенький, вытертый коврик. — Они как маленькие. Гляди да гляди. Ложись, отдыхай.
— А ты?
— Я на раскладушке, С кем ты оставила Машутку?
— С Митей. Я представляю, как она сегодня измотает его. Но ничего, один денек в неделю можно. Пусть почувствует себя отцом. Это полезно, — Ольга посмотрела на часы — Машутка сейчас должна спать. Вечером Митю сменит бабушка. У него сегодня районный слет дружинников. Награждение особо отличившихся ребят. Митя волнуется за своего заместителя. Тот первый раз в жизни будет выступать с докладом. Готовится к нему целую неделю, аж похудел, бедняга.
— Это, случайно, не тот рыжеватый студент, который приезжал с вами позапрошлое воскресенье?
— Он самый, Бутягин. У них с Митей такая дружба, что водой не разольешь.
— Он, кажется, на юридическом учится?
— Да. Хочет быть следователем.
С минуту лежали молча. Слышно было, как где-то на соседней даче плакал ребенок и его утешал старческий голос.
— Сколько сейчас Машутке? — спросила Лиля.
— Третий. Озорница растет. Избаловали ее. Как только отец повысит голос, так сразу убегает в уголок и делает рожицу: «Склаб, склаб…» Дразнит отца.
— А что это такое?
— Шкарб. Школьный работник.
Лиля вздохнула. Ольга прочитала в этом вздохе затаенную горечь. Она знала, что детей у Лили не будет, а поэтому в разговорах с ней старалась меньше говорить о дочери, чтобы не проявить лишний раз своей материнской радости. Уж так, видно, устроен человек: свое несчастье, свои неудачи и горести он острее чувствует рядом с удачами и радостями других.
Ольга потянулась. Потом вдруг беспричинно и неожиданно рассмеялась.
— Я сказала что-нибудь смешное? — Лиля подняла на Ольгу глаза, в которых отражалось беспокойство.
— Ты можешь не поверить, но это так. Даже стыдно говорить. Первый раз лежу в гамаке. Честное слово. Раньше я почему-то считала, что гамак — это роскошь, что в них качаются только одни знаменитости да бездельники. Если б ты знала, как я хотела, когда была девчонкой, покачаться в гамаке.
Долго лежали молча, думая о своем.
Молчание оборвала Лиля:
— Оля, ты счастлива?
— Да, — уверенно ответила Ольга, словно знала, что Лиля обязательно задаст ей этот вопрос.
— В чем твое счастье?
Ольга ответила не сразу. Она понимала, что если, говоря о своем счастье, будет особо подчеркивать радость материнства, то, кроме боли, ничего не причинит Лиле. И вместе с тем считала, что если умолчит о дочери, то ответ ее будет неискренним. А поэтому и начала с дочери:
— Я счастлива тем, что моя Машутка — вылитый отец. Хоть и атаманка, но умница, с характером. Здоровенькая. Я люблю своего мужа. Горжусь им и втайне иногда любуюсь. А потом, я даже не вижу, где кончается он и начинаюсь я. И наоборот — не вижу грани, где кончаюсь я и начинается он. Только теперь до конца понимаю, почему в народе, когда хотят сказать об одном из супругов, то говорят: «Вторая половина». Вот именно — половина. А единое целое — это когда оба вместе. Муж и жена.
— За что ты любишь Дмитрия?
— Вот уж этого, хоть убей, не знаю. Раньше, когда мы познакомились, он мне просто нравился. Тогда я могла бы ответить — почему он мне понравился. Он мне показался интересным, умным, внимательным и каким-то по-особенному добрым и непосредственным. А теперь… Теперь ко всему этому прибавилось что-то такое значительное, что не выразить словами. Он — моя судьба. Он — это я и Машутка…
Подложив руки под голову, Ольга лежала на спине. Лицо ее было строгим, глаза полузакрыты. Голос звучал спокойно и твердо, словно все, что она говорила Лиле, было уже давно продумано.
— Олечка, раньше мне почему-то казалось, что тебе некогда как следует подумать о жизни. У тебя столько забот и хлопот. Муж и Машутка у тебя заслонили все. А вот сейчас ты сказала такое, над чем я никогда не думала. Есть в тебе что-то от княгини Волконской. Раньше я почему-то считала, что крест добровольного изгнания, который она сама взвалила на плечи, отправляясь за мужем на каторгу, — это величайший подвиг. А теперь… — Лиля умолкла.
— Подвиг дворянки, подвиг аристократки. Но не жены. Как жена, Мария Волконская самая рядовая. Такая, как я, как ты, какой должна быть каждая порядочная женщина.
Последняя фраза больно кольнула Лилю. Она вспомнила Струмилина. Вспомнила разговор с дедом, когда он сравнил ее уход от больного Струмилина с предательством человека, бросившего слепого посреди шумной улицы. И ей стало душно. Она расстегнула ворот кофточки.
— Оля, не ставь меня никогда рядом с собой. Я не достойна такого равенства. Почему — ты знаешь.
— Я не об этом, Лиля. Какое здесь может быть равенство. Равенства нет ни в любви, ни в дружбе. Инициатива всегда в руках сильного. Слабый всегда добровольно, а иногда даже с радостью принимает власть сильного. Это закон жизни.
— Не совсем понимаю. Какая может быть радость в подчинении? Холоп никогда не был счастлив оттого, что он холопствует.
— Вот, видишь, я тебе о жизни говорю, о семье, а ты свернула в социологию. Абсолютного равенства никогда быть не может. Какое может быть равенство у гения и дурака? У богатыря и слабого человека? Можно ли равнять человека, за плечами которого тяжелое детство, юность в окопах и госпиталях, наконец, университет… с человеком, у которого, кроме аттестата средней школы и диплома вечернего института, нет ничего за душой? Мы с Митей строго придерживаемся принципа равенства, но оба знаем, что суть нашего теоретического равенства — в фактическом неравенстве.
— Я ни-и-чего не понимаю. Ты так путано говоришь, что у меня в голове сплошной сумбур.
— Я могу говорить проще. Могу даже на опыте моей семьи проиллюстрировать свою мысль о равенстве.
— Пожалуйста, — Лиля приподнялась на локтях, смотрела на Ольгу, а сама думала: «Вон, оказывается, какая ты… А я-то думала, что ты простушка».
— Когда мы с Митей идем по улице, то вопрос, куда идти, решает он. По какой стороне улицы идти — это решение принадлежит мне. Вернее, это право он оставляет за мной. И было бы смешно, если бы все стало наоборот. Теперь тебе понятно?
— Понятно.
Лиля вздохнула и, закрыв глаза ладонью, продолжала лежать неподвижно. Потом спросила:
— А в дружбе может быть равенство?
— Никогда, — твердо, как отрезала, ответила Ольга.
— Почему?
— Потому, что слабый всегда добровольно принимает власть сильного. Причем принимает эту власть незаметно для себя, так как незаметно сильный подчиняет себе слабого.