Бред (журнальный вариант с дополнением исключённых глав) - Марк Александрович Алданов
— За ваше, гражданин Майков... Водка недурная. Сами готовите?
— Сам готовлю.
— Какие вина на Западе! Вы любите крепкие вареные вина' У меня был настоящий портвейн, из провинции Трас-ос Монтес... У вас, кажется, тоже фабрикуют портвейн? Воображаю, каков он! Настоящий портвейн можно пить только в Португалии... За его отсутствием, выпьем водочки. Не люблю, когда говорят «водка», надо говорить «водочка»... Так, может быть, согласитесь со мной уехать? Вы способны пробежать несколько километров?
— Совершенно неспособен. Это через границу-то? Никоим образом. И километра не пробегу.
— А какая у вас болезнь?
— По-видимому, дело идет к раку простаты. Видите, что эмигрировать мне поздновато.
— Нехорошо... Сделайте операцию. В Европе отличные хирурги. Это единственная причина, по какой вы не согласны уехать?
— Одна из двух главных.
— А вторая?
— Не дадут визы, а бежать я физически неспособен.
— Даже на аэроплане?
— Если с удобствами, легально, то я уехал бы... Взглянуть бы еще раз на свободный мир, а?
— Там веселее. Ох, скучно у вас.
— Чудовищно. Невероятно. Невыносимо.
— Так, так. Кажется, кто-то сказал, что можно жить без литературы, без философии, без свободы, но нельзя жить без сплетен, особенно политических? А у вас, верно, и их нет: нельзя, сексоты... Но как же говорят, будто у вашей молодежи горят глаза»? Она ведь и без свободы, при этой невероятной скуке, «радостно строит новую жизнь»?
— Что молодежь! У нее птичий комсомольский разум. Да и не горят у нее глаза. Глаза горят только у служащих Интуриста.
— Они фанатики. Им отлично платят. У гитлеровской молодежи, впрочем, тоже горели глаза... Но нельзя же, чтобы пропало большое открытие, удлиняющее жизнь людей.
— Когда человеку осталось жить несколько месяцев, он несколько охладевает и к науке и к славе. Можете сжечь мои бумаги.
— Сжечь ваши бумаги! В той Роканкурской печке?
— В той Роканкурской печке.
— А долг перед человечеством?
— Я больше не вижу необходимости удлинять жизнь человека. Уж скорее я сократил бы. Да он сам верно об этом позаботится... Может быть, тут и строят новую жизнь, но только всем очень гадко ее строить... Какая скверная погода: холод, ветер, дождь... На Капри не так, а? Я был когда-то. Солнце светится в воде залива? Боже, как хорошо!..
— Все залито потоками солнца.
— Все залито потоками солнца. И пальмы?
— И пальмы. Рай. В Берлине много хуже. Серо. Чистилище.
— А у нас ад... Эти ночные пустынные улицы Москвы! В тишине странный звук странной обуви прохожих. Он меня преследует уже тридцать пять лет. Это лейтмотив советской России... А вы не боитесь ходить по Москве в кафтане, длинных чулках и при шпаге? У вас верно есть и револьвер?
— В мое время револьверов еще не было. Были только пистолеты... Вот.
— Вас могут арестовать за незаконное ношение оружия.
— Это был бы гротеск в трагедии.
— Мы и сами гротеск в трагедии.
— Нет «социалистического реализма»?
— Нет социалистического реализма... Я уеду, если легально и с комфортом.
— Значит, у вас есть еще желания. Вы были у Сфинкса Желаний?.. Чего вам еще хочется?
— Да вот хотелось бы перед смертью увидеть Италию. Хотелось бы глотнуть воздуха свободы. Но ведь меня не выпустят. Я и заложников не мог бы представить. Да и денег у меня нет.
— Денег я вам дам сколько угодно. А вот разрешение на отъезд это дело трудное. У вас нет связей?
— Никаких.
— Разве мне попросить американского посла? Он мог бы кое-что устроить. Но он, к сожалению, интеллигент. Ничего не сделает. Интеллигенты в век гангстеров просто ни к чему.
— Просто ни к чему. Хорошо, что вы не интеллигент... А все-таки попросите посла. Вы сказали, что вы у него нынче на приеме? Там все будут. Будет и Иосиф Виссарионович.
— Помилуйте, он никогда ни у каких послов не бывает, а у этого всего менее. Он и принять его не хочет.
— Вы ошибаетесь. Теперь они бывают друг у друга запросто. «Ну, что, брат, Пушкин?» — «Да так как-то, брат...» И тот германский фельдмаршал там будет, Рундштедт или Роммель, как его?
— Они оба давно умерли, и никогда их в Москве не было... Вы не бредите ли?
— Я Олеолиукви не принимал... Да в бреду тоже есть настоящая жизнь, разница невелика. Вы еще заедете переодеться?
— Нет, зачем же?
— Вы в Кремле остановились?
— Да, у Иосифа Виссарионовича. Он со мной очень мил.
— Вот и его попросите обо мне. Тогда я с удовольствием уеду. И операцию в самом деле там сделаю.
— Разумеется. Но Иосиф Виссарионович очень занят со своими Штауфенбергами.
— Это еще кто такой?
— Разве вы не помните? Они десять лет тому назад покушались на жизнь Гитлера.
— Ах, да. У меня стала слабеть память. У вас тоже?
— О, нет! Это мои враги говорят, будто я ослабел. Неправда!
— Не сердитесь, я и не говорю, будто вы ослабели. Нет, Рундштедт и не думал умирать. Он здоровехонек. Или это Паулюс?
— Пропади они все пропадом...
...В доме посла был большой прием. Приглашено было несколько сот человек. Перед началом приема посол прошел по парадным комнатам, все было в совершенном порядке. В гигантской столовой красного дерева были расставлены столы, накрытые белоснежными скатертями, уставленные серебром и фарфором. Лакеи вытянулись при входе посла. Ему было известно, что они, как и вся прислуга дома, за исключеньем китайского метрдотеля — да и за него поручиться нельзя, — состоит на службе у полиции, что они проходят специальный двухлетний курс обучения — учатся и шпионскому, и лакейскому делу, знают иностранные языки и обо всем сообщают куда следует, доносят о том, что в доме говорят, о том, что едят, о том, какие лекарства принимают.
— Так сегодня цыпленок Тетрацини, — сказал он, ни к кому не обращаясь; сказал больше для развлеченья: «Запишут: Он сказал, что сегодня у нас цыпленок Тетрацини». Быть может, на Лубянке еще будут себе ломать голову, какой Тетрацини...»
Посол, очень умный, образованный, даже ученый человек, все время находился в состоянии нервного раздражения, иногда переходившего в бешенство. Нервы его совершенно издергались от вечных неприятностей с властями, от установленного за ним, почти не скрывавшегося наблюдения, от невозможности иметь хоть какие-либо отношения