Ромен Роллан - Жан-Кристоф (том 4)
Он начал понемногу поправляться и вставать с постели, когда пришло наконец письмо от Авроры. Жорж ограничился подписью. Аврора почти ни о чем не спрашивала Кристофа, еще меньше сообщала о себе самой, но зато дала ему поручение: просила переслать ей горжетку, забытую у Колетты. Хотя это был пустяк (Аврора вспомнила о ней только в момент, когда стала писать Кристофу, думая, что бы ему еще рассказать), Кристоф, сияя от гордости, что он хоть чем-нибудь может быть полезен, отправился за горжеткой. Погода была прескверная, зима снова вернулась и перешла в наступление. Падал мокрый снег, дул ледяной ветер. Извозчиков не оказалось. Кристофу пришлось долго ждать в почтовом отделении. Грубость чиновников и их нарочитая медлительность вызывали в нем раздражение, отнюдь не ускорившее отправку посылки. Болезненное состояние отчасти являлось причиной вспышек гнева, с которыми боролся его спокойный ум; гнев сотрясал его тело, оно содрогалось, точно дуб под последними ударами топора, перед тем как рухнуть. Кристоф вернулся домой окоченевший от холода. Привратница, проходя мимо, передала ему вырезку из журнала. Он просмотрел ее. Это была злопыхательская статья, нападение на него. Теперь это случалось редко. Что за удовольствие атаковать человека, не замечающего ваших ударов! Самые ярые из его врагов, не переставая ненавидеть Кристофа, прониклись к нему уважением, которое раздражало их самих.
"Полагают, - как бы с сожалением признавался Бисмарк, - что любовь самое непроизвольное чувство. Уважение еще более непроизвольно..."
Но автор статьи был лучше вооружен, чем Бисмарк, - он принадлежал к категории тех сильных людей, которые не способны ни на уважение, ни на любовь. Он отзывался о Кристофе в оскорбительных выражениях и уверял, что через две недели в ближайшем номере последует продолжение. Кристоф расхохотался и сказал, ложась в постель:
- Я проведу его! Он меня уже не застанет...
Окружающие настаивали, чтобы Кристоф взял сиделку на время болезни, но он отказался наотрез. Он заявил, что достаточно пожил один, чтобы в такой момент лишаться преимущества быть одному.
Он не тосковал. В последние годы он был постоянно занят беседами с самим собой; его душа как бы раздвоилась, а за несколько последних месяцев общество, населявшее его внутренний мир, сильно увеличилось: уже не две души обитали в нем, а десять. Они разговаривали между собой, но чаще всего пели. Он принимал участие в беседе или молча слушал их. Под рукой у него, на кровати или на столе, всегда лежала нотная бумага, на которой он записывал их слова и свои ответы, радуясь удачным репликам. Он привык машинально сочетать два действия: думать и писать; писать означало для него думать с предельной ясностью. Все, что отвлекало от общения с душами, обитавшими в нем, утомляло и раздражало Кристофа. Порою даже самые любимые друзья тяготили его. Он делал усилие, стараясь не очень показывать это, но от такого напряжения невероятно уставал. Он бывал счастлив, когда снова обретал себя, ибо порой терял нить: нельзя слушать внутренние голоса под болтовню людей. И тогда воцарялась божественная тишина!..
Он разрешил только привратнице и ее детям заходить раза три в день, чтобы узнать, не нужно ли ему чего-нибудь. Им он передавал письма, которыми до последнего дня продолжал обмениваться с Эмманюэлем. Друзья были почти одинаково тяжело больны; они не тешили себя иллюзиями. Разными путями свободный гений верующего Кристофа и свободный гений неверующего Эмманюэля пришли к одной и той же братской ясности духа. Неровный почерк все труднее становилось разбирать, но они беседовали не о своих болезнях, а о том, что всегда занимало их мысли: об искусстве и о грядущей жизни их идей.
Вплоть до того дня, когда слабеющей рукой Кристоф написал слова шведского короля, умиравшего на поле битвы:
"Ich habe genug, Bruder; rette dich!" ("С меня довольно, брат; спасайся!").
Непрерывный ряд ступеней. Перед глазами Кристофа проходит вся его жизнь... Неимоверные усилия юности овладеть самим собой, ожесточенная борьба, чтобы отвоевать у других простое право на жизнь и подчинить себе демонов своей расы. Даже одержав победу, приходится неустанно охранять свои завоевания, защищать их от самой победы. Радости и испытания дружбы, которая снова открывает борющемуся в одиночестве сердцу великую человеческую семью. Зенит жизни - расцвет искусства. Он гордо повелевает своим укрощенным духом, он чувствует себя господином своей судьбы. И вдруг на повороте встречает всадников из Апокалипсиса. Скорбь, Страсть, Стыд передовой отряд Владыки. Он опрокинут, избит копытами коней, он тащится, истекая кровью, к вершине, где пылает среди облаков дикий, очищающий огонь. И вот он лицом к лицу с божеством. Он борется с ним, как Иаков с ангелом. Он разбит наголову в этом поединке. Он благословляет свое поражение, осознает предел своих возможностей, стремится выполнить волю Владыки в той области, которую он нам предначертал. Чтобы потом, после пахоты, сева, жатвы, по окончании тяжкого и прекрасного труда обрести заслуженный покой у подножия залитых солнцем гор и сказать им:
"Будьте благословенны! Мне не дано насладиться вашим светом. Но тень ваша сладостна мне..."
Ему явилась его возлюбленная; она взяла его за руку, и смерть, разрушая преграды его тела, влила в его душу чистую душу подруги. Они вышли вместе из земного мрака и достигли вершин блаженства, где, подобно трем грациям, держась за руки, ведут хоровод настоящее, прошедшее и будущее. Там успокоенное сердце видит, как рождаются, расцветают и угасают скорби и радости, там все - Гармония...
Он очень спешил, он считал, что уже достиг цели. Но тиски, сжимавшие его задыхавшиеся легкие, и беспорядочные образы, толпившиеся в пылающей голове, напомнили ему, что остается еще последний, самый трудный переход... Ну, вперед!..
Он лежал неподвижно, прикованный к постели. Над ним, этажом выше, какая-то глупенькая дамочка часами бренчала на рояле. Она разучила только одну вещь и неустанно повторяла одни и те же музыкальные фразы. Она получала такое удовольствие! Они вызывали у нее всевозможные радостные чувства. И Кристоф понимал ее, но это раздражало его до слез. Хоть бы, по крайней мере, она барабанила не так громко! Кристоф ненавидел шум как отвратительный порок... В конце концов он покорился. Тяжело было приучать себя не слышать. Однако это оказалось не так трудно, как он полагал. Он отдалялся от своего тела, этого больного и неуклюжего тела... Какой позор обитать в нем на протяжении стольких лет! Он смотрел, как оно разрушается, и думал:
"Его уже ненадолго хватит".
Чтобы испытать силу человеческого эгоизма, он спросил себя:
"Чего бы ты хотел больше: чтобы воспоминание о Кристофе, о его личности, его имени сохранилось на веки вечные, а творение его исчезло бесследно, или чтобы творение его жило, а от его личности, от его имени не осталось следа?"
Он ответил не колеблясь:
"Пусть я исчезну, а творчество мое живет! Я выигрываю от этого вдвойне, так как от меня останется только самое лучшее, единственно подлинное. Да сгинет Кристоф!.."
Но вскоре он почувствовал, что творения его становятся ему такими же чуждыми, как и он сам. Верить в долгую жизнь своего искусства - это ребяческое заблуждение! Он прекрасно сознавал не только ничтожность всего созданного им, но и предвидел полнейшее уничтожение, грозящее всей современной музыке. Язык музыки отмирает быстрее, чем какой бы то ни было. Век или два спустя его понимают лишь немногие посвященные. Для кого еще существуют Монтеверди и Люлли? Дубы классического леса уже обрастают мхом. Звуковые сооружения, где поют наши страсти, превратятся в опустевшие храмы и рухнут, преданные забвению... Кристоф удивлялся, что, созерцая эти развалины, он не испытывает ни малейшего волнения.
"Неужели я стал меньше любить жизнь?" - изумленно спрашивал он себя.
Но мгновенно понял, что любит ее гораздо больше... Стоит ли оплакивать руины искусства? Искусство - тень, которую человек отбрасывает на природу. Пусть она исчезнет! Пусть ее поглотит солнце! Тень мешает нам видеть его сияние. Неисчислимые сокровища природы проходят у нас между пальцев. Ум человеческий пытается черпать воду решетом. Наша музыка - иллюзия. Наша шкала тонов, наши гаммы - выдумка. Они не соответствуют ни одному живому звуку в природе. Это - компромисс ума и воображения по отношению к реальным звукам, применение метрической системы к движущейся бесконечности. Уму необходима была эта ложь, чтобы понять непостижимое, и так как он хотел этому верить, то и поверил. Но во всем этом нет правды, нет жизни. Наслаждение, которое доставляет разуму этот созданный им порядок, - только результат извращения непосредственного восприятия сущего. Время от времени гений, соприкасаясь на миг с землей, замечает вдруг поток действительной жизни, перехлестывающий за рамки искусства. Трещат плотины. Стихия устремляется в щель. Но люди тотчас же затыкают пробоину. Так нужно для защиты человеческого разума. Он погибнет, если встретится взглядом с глазами Иеговы. И вот он начинает замуровывать свою келью, куда проникают лишь те лучи, которые он сам изобрел. Быть может, это и хорошо для тех, кто не желает видеть... Но я хочу видеть твой лик, Иегова. Я хочу слышать твой грозный голос, даже если он меня уничтожит. Шум искусства докучает мне. Пусть умолкнет ум! Молчи, человек!..