Болеслав Прус - Ошибка
Я понял, что будет бой. И так как, кроме меня, никого на площади не было, схватил свою саблю, взмахнул ею - и все войско свалилось на землю. Еще несколько раз оно с большим трудом выстраивалось в колонны, потом скрипучие дощечки перестали двигаться, и все солдаты лежали на земле рядами, тараща на меня глаза и сверкая свежей краской мундиров.
Тут я вспомнил слова нашей кухарки, что до сих пор только французы производили такие разгромы, - и проснулся, полный гордой отваги.
В обычный час няня, затопив печку, пришла меня одевать. Когда она натягивала мне сапоги, я сказал басом:
- Надо будет на ночь смазать их жиром: завтра ухожу.
- Куда же это?
- На войну.
- А что ты там будешь делать?
- Уж я знаю что.
Няня заглянула мне в глаза и ахнула:
- Во имя отца и сына! Светопреставления мы, видно, дождались, коли уж этакий сопляк толкует о войне!
Я не то чтобы рассердился на слова няни, - нет, просто считал, что теперь мне не подобает быть кротким и уступчивым: и когда няня надевала мне второй сапог, я, вырвав ногу, лягнул старушку в колено и в полунадетом сапоге выскочил на середину спальни, крича:
- А вот и пойду, черт возьми! И если вы еще хоть слово мне скажете, я вам пальну прямо в лоб!
Няня неожиданно обхватила меня обеими руками - и произошло нечто, мною никак не предвиденное. Мои ноги взлетели вверх так быстро, что сапог свалился, живот и грудь очутились на коленях Лукашовой, а перед глазами вместо двери оказался пол. При этом я почувствовал, что нянька одной рукой крепче обхватила меня, а другой расстегивает мои бумазейные штанишки.
Я извивался, как только мог, но все было напрасно. Тогда я перешел к просьбам.
- Ну, что же, воюй, вырвись, если ты такой хват! - говорила няня, дрожа от напряжения. - Ах ты дрянной мальчишка, висельник этакой! Дома и без того столько горя, а тут еще этот негодник вздумал грозиться...
Я даже заплакал от стыда, и тогда старуха поставила меня на пол и, утирая мне слезы, сказала уже мягче:
- Вот видишь, каково тебе будет на войне! Поймают тебя, и, не успеешь ты глазом моргнуть, как всыплют пятьдесят нагаек. Тогда уже тебе никто не сможет помочь - ни я, ни даже мама.
Последнее замечание меня ошеломило:
- А разве на войне дерутся нагайками? - спросил я, надувшись.
Я был неприятно поражен, как человек, который хотел сесть, а из-под него выдернули стул. Броситься с саблей на целую шеренгу врагов - это я бы смог, но нагайки... Они внушали мне ужас. В глубине души я не верил, что это правда. Тем не менее всякий раз, как я вспоминал о войне, мне казалось, что кто-то хватает меня и перевертывает вверх ногами так быстро, что я не успеваю достать саблю.
Эта неожиданно открытая мною разновидность военного искусства сильно охладила мой героизм. Я не отказался от намерения идти на воину, но решил идти не раньше, чем вырасту настолько, что не так-то легко будет со мной справиться. Итак, я на печке отметил то место, до которого могу дотянуться рукой, и по нескольку раз в день проверял, не подрос ли я. И - странное дело - когда я был весел, то явно подрастал, а когда падал духом - так уменьшался в размерах, что почти уже не надеялся вырасти по-настоящему до прихода французов.
"Все равно пойду! - говорил я себе мысленно. - Затесаюсь между солдат, и они меня не выдадут".
Занятый своими планами, я не обращал внимания на мать, а между тем в ее настроении произошла заметная перемена. Почти с того дня, когда я услышал про войну, мама страдала бессонницей, осунулась и побледнела. Ее голос звучал теперь не так энергично, она все меньше хлопотала по хозяйству, чаще сидела в кресле, усталая, и, сплетя пальцы, о чем-то думала.
Письма моему брату мама обычно посылала с оказией, но теперь стала отправлять их по почте. Каждый день она всех спрашивала, приходил ли почтальон, и, если он в тот день не приходил, посылала на почту работника узнать, нет ли письма.
Время от времени письмо приходило, но это не уменьшало материнской тревоги. Она сразу отвечала на него и снова ждала, высматривала почтальона, посылала на почту. Однако в разговоре никогда не поминала о брате.
Как-то перед пасхой сидели мы за обедом, мама, пан Добжанский и я. Помню, это был постный день, так что нам подавали пивной суп. На второе няня принесла тарелку пирожков с повидлом, политых маслом и посыпанных сухарями, - и как раз в эту минуту пришел с почты работник и отдал маме письмо.
Она читала его так долго, что я уже стал опасаться, как бы пирожки не остыли окончательно. И машинально взял в руки вилку, а она упала на тарелку с таким шумом, что меня даже в жар бросило. Я испуганно покосился на учителя, но он сидел неподвижно, потупив голову. Я перевел глаза на маму и был поражен.
В лице мамы произошла страшная перемена. Оно в одну минуту приняло землистый оттенок, глаза ввалились. Подпирая голову одной рукой, она в другой держала письмо, далеко отодвинув его от себя. Ее побелевшие губы были крепко сжаты.
Так сидели мы втроем и молчали, а масло на пирожках уже стыло. Вдруг мама бросила письмо на стол.
- Вы знали, что Владек ушел туда? - спросила она у моего учителя.
Пан Добжанский заерзал на стуле, посмотрел на письмо, но ничего не ответил.
А мама заговорила - голос ее немного дрожал, но она усмехалась.
- Ну, не знала я, к чему приведет его университетское образование! Мы истратили на сына десять тысяч, и после смерти мужа я работала, как батрачка, чтобы помочь Владеку выйти в люди. Я уже забыла, когда носила новые башмаки, а кроме того, у меня долги. Умри я сегодня, младшему пришлось бы, верно, идти в пастухи. А он, глава семьи, отправился воевать! Не только не просил позволенья, но даже не посоветовался с матерью. Может, это оттого, что мать его и одета и работает как простая баба!..
Сам распорядился и моими деньгами, и своим будущим, и судьбой вот этого сопляка, за которого мне нечем будет и первый год платить в школу... Ну, что вы на это скажете, пан Добжанский?
- Не он первый, не он последний, - тихо отозвался учитель.
- Для меня он - первый и последний, - возразила мать повысив голос. Когда человеку всадили нож в сердце, он не спрашивает, постигло ли других то же самое, а кричит от боли. Что мне за дело до других? Эти другие не росли на моих глазах, я их не провожала с плачем, когда они уезжали учиться, не по ним, а по сыну моему я столько лет тосковала и надеялась, что хоть к старости он вернется ко мне, чтобы уже не разлучаться...
Она подперла голову руками.
- Думала, он вернется, и тут будет жить. Хотела его женить, отдать им с женой весь дом, а самой перебраться в мансарду. Они принимали бы гостей, а я в своей старой кофте ходила бы с ключами, смотрела за всем хозяйством. Мне бы хоть за обедом только видеть его, когда нет гостей, - больше ничего мне не надо. Так неужели я и этого не заслужила? Разве я когда-нибудь жаловалась на то, что он мне пишет только раз в месяц и по два-три года домой не приезжает? А он вот как меня отблагодарил!
Она закрыла глаза рукой, не сдержав слез.
- Он и не знает, как я из-за него настрадалась, - говорила она, плача. - Он мой первенец и родился такой крупный, что я чуть не умерла в родах... Два месяца хворала... А как он сосал! Раны у меня были на сосках... Иногда в глазах темнело от боли, и слезы катились как горох. Но когда привели кормилицу, мне жалко было ей его отдать... Я боялась, что он будет меня меньше любить... Вот и угадала! Когда человек уезжает из корчмы, где останавливался, и то он по-хорошему взглянет в последний раз на хозяина, скажет ему доброе слово... А этот сын родную мать бросил - и все. Подумать только, что я, может, его больше уже никогда не увижу!..
Старый учитель устремил на мою мать затуманенные слезами глаза.
- Подумайте, пани, время-то какое!.. Время!..
Он тяжело перевел дух и продолжал:
- У меня рубец на груди опять покраснел, и нога болит ужасно, как перед непогодой... Никогда еще мне не было так худо, как сегодня... Ну, да чего это я о себе разболтался?.. Вот что я хочу вам сказать: если вы в таком отчаянии, мы вам вернем Владека.
Мать рванулась с места.
- Откуда? Где он?
- Поищем и найдем.
- Не захочет он вернуться.
- Вернется. Он не знал, что вы будете так убиваться.
Мать задумалась. Учитель сказал:
- Я напишу знакомым, узнаю его адрес и... пусть самое трудное время просидит дома.
Он поднялся, ища глазами свою шляпу. Встала и мать, мельком поглядела в окно.
- Вы куда?
- Пойду напишу письмо, - ответил учитель.
В эту минуту за окном, то скользя по снегу, то шлепая по грязи, медленно проходил тот старик, которого называли предателем. Пан Добжанский его не видел, а мать видела. У нее задрожали губы и на щеках выступила краска.
- Ну, что же, вы передумали, пани? - удивленно спросил учитель.
- Нет.
- Тогда я напишу ему так: мать тебя благословляет и приказывает немедленно вернуться домой.
- Не надо.
- Не писать этого?