Филипп Эриа - Испорченные дети
Специальные поезда Трансатлантической линии уходили с подземного вокзала, где проигрыватель беспощадно орал одну песенку за другой. Орал изо всех своих сил. Монмартрская лирика чередовалась с приевшимися мотивчиками военных лет. Эта какофония, которая, видимо, должна была подготовить американцев к предвкушению gay Paris*{веселый Париж - испорч. франц.}, увы, произвела на меня совсем обратное действие. Она усилила мое разочарование, ввела меня в слишком уж реальный мир. На мгновение я помедлила на пороге этой глубокой шахты, у эскалатора, который сейчас повезет меня вниз. Я колебалась, повинуясь моему теперешнему умонастроению и не впадая в иллюзии. Еще бы, возле меня стоял брат, держа в руке мой несессер и мое меховое манто. Он решил, что я просто боюсь спускаться по эскалатору. И поддержал меня под локоть. Я отстранилась и чуть насмешливо улыбнулась.
- Ты же не боишься! - сказала я ему.
Я шагнула, я доверилась эскалатору, и под звуки: "Взлетай, моя крошка, взлетай", а потом "Типперери" меня повлекло вниз.
Мы прогуливались с Симоном вдоль состава. Он сообщил мне, что заранее взял два места в последнем из отходивших поездов, чтобы нам ехать вместе. Все другие поезда были переполнены. Пришлось мне сдать свой билет. Выполняя все эти формальности, я снова подумала о неожиданном и странном появлении моего брата. Когда же я пойму эту загадку?
Симон сказал:
- С этим последним поездом мы приедем лишь на полчаса позже.
- Только и всего, - ответила я.- Два года разлуки или два года плюс еще полчаса. Может быть, нам все-таки лучше позвонить домой и предупредить наших? Папе и маме совершенно незачем торчать на вокзале лишние полчаса и искать нас среди пассажиров двух первых поездов.
- Но, Агнесса... - начал Симон.
И не докончил фразы. Мы остановились. Поглядели друг на друга. Я увидела, что он от изумления даже рот раскрыл, растерянно таращит глаза, и тоже удивилась. Тут уж не было, никакой комедии ни с моей, ни с его стороны. Но мое удивление сразу же сменилось нетерпением, и я спросила, бессознательно взяв вызывающий тон:
- В чем дело? Что это еще за "но, Агнесса"?
Тут Симон процедил сквозь зубы:
- Но неужели ты воображаешь, что кто-нибудь из наших приедет тебя встречать на вокзал?
Я молчала. А он, воспользовавшись моим молчанием как брешью, куда можно незаметно проскользнуть, сделал вид, что всецело на моей стороне. Очевидно, эта позиция больше отвечала каким-то его планам, мне еще не известным. И этот лицемер, бросив как бы вскользь две коротенькие фразы, дал мне понять, что он, мол, не одобряет поведения нашей семьи.
- Ты же их сама знаешь. Ты же знаешь, какие они. Неуважительное и неопределенное "они" лишь подчеркнуло замыслы брата. Я по-прежнему молчала. Продолжая начатую игру, он добавил:
- Неужели ты ждала, что они бросятся к тебе на шею?
- Ах, так,- медленно произнесла я. - Понятно... Меня собираются проучить.
- Да, черт возьми! Вспомни сама, как было дело!
Я была твердо уверена, что он-то помнил. Сейчас я услышу блистательный перечень моих прегрешений.
- Сама подумай... Ты уезжаешь на два каникулярных месяца в Сан-Франциско в одну знакомую семью. По прошествии двух месяцев ты сообщаешь им, что поступила в университет Беркли. Еще через год сообщаешь, что продлила учение. Не спросив ни у кого из них совета. Возражали только для очистки совести, лишь потому, что от тебя вечно можно ждать чего угодно...
От третьего лица множественного числа он перешел к безличной форме, включающей уже всю семью...
- А, возможно, также и потому, что я достигла совершеннолетия, подчеркнула я.
- Да. И это тоже учитывалось.
Из этих слов я поняла, что они заготовили целый ультиматум, но предвидели, что я им пренебрегу.
- При всем том, - добавил Симон, - в этой истории были не совсем ясные стороны. Иногда ты месяцами не писала.
- Вы сами перестали мне отвечать.
- Поставь себя на их место... Хороши бы они были, если бы...
- Ах, самолюбие заговорило!
- Ничего подобного, детка! - Симон воодушевился. - Это можно доказать хотя бы тем, что писать тебе не писали, а деньги переводили. Ты ни в чем никогда не нуждалась.
- Но ведь...
- Конечно. Ты могла просто, - он замялся, - потребовать. У тебя свое собственное состояние. Признайся же, что благодаря им тебе не пришлось его затронуть. Ты отлично знаешь, что это не в обычаях семьи. Твои доходы были употреблены, сама понимаешь, с пользой... Да, они проявили немало терпения. Даже когда особенно о тебе волновались.
Я повысила голос.
- Ладно, ладно, Симон! Никогда не поверю, что маму так уж волнует, что я делаю и что я думаю. И папу тоже. Если угодно, могу тебе привести десятки примеров, далеких и близких. Только я считаю это просто дурным тоном. А главное, это совершенно бесполезно.
- Да не горячись ты! - сказал Симон.
Он с минуту помолчал. Очевидно, боялся вступить на скользкую почву. Я попала в цель.
Симон отлично знал, что я вполне способна напомнить ему - и весьма недвусмысленно, - кто именно вытеснял меня из сердца моих родных. И, однако, нового я ему тут ничего не сказала бы. Он знал так же хорошо, как и я, каковы в действительности наши родители. Отец, до того безличный вне своих занятий, что, видимо, способен помнить лишь о делах, и до того в подчинении у жены, что не разрешает себе ни думать, ни любить детей иначе, чем думает и любит она. Мать, не любящая никого на свете, кроме своих двух сыновей. И не сам ли Симон с умыслом развил это чувство до уродства в ее женском, не знавшем любви сердце, наконец утолившем свою страсть?
Мать, чью сущность составляли кажущаяся тяжеловесность и тайная увертливость, мать, ставшая в конце концов жертвой самой себя... Кто знает, не догадался ли мой брат, как догадалась я сама, и об иных секретных пружинах, еще более подспудных, в силу которых равнодушие мамы ко мне превратилось во враждебность, в антипатию?
Нет, конечно, если бы мы коснулись подобной темы, даже намеком, все равно это ничего не дало бы и не облегчило бы брату его задачи, какова бы эта задача ни была.
Он спокойно продолжал:
- Я хочу тебе только объяснить, Агнесса, почему никто из наших не будет тебя встречать на вокзале. Ты, точно ничего и не случилось, займешь свое место на семейной обеде, который состоится нынче вечером. Но на вокзал никто не приедет.
Я уже совсем забыла об этих "малых семейных обедах". Еженедельный обед - семейная традиция, над которой одни посмеиваются, другие на нее жалуются, но никто ни за какие блага мира не пропустит такого обеда; собираются пятнадцать-восемнадцать человек, связанные между собой единственно узами зависти, недоверия, взаимного соглядатайства, и всех их, чтобы быть справедливым, сближает также гордое сознание, что они Буссардели. Этим "малым обедам" я всегда предпочитала куда более безобидные "большие семейные обеды", которые устраивались только пять-шесть раз в году; как-то пришлось накрыть даже три стола: для пожилых в столовой, для молодых - в большой гостиной, для детворы - в галерее, итого: на сорок восемь персон.
Таким образом, я подоспею как раз к малому семейному обеду, там-то меня и "проучат". Идиотский метод, тысячи раз применявшийся ко мне в детстве, и в отрочестве. Средство, впрочем никогда не имевшее успеха, ибо всего десяток разумных или идущих от души слов без труда привели бы меня к покорности. Но для того, чтобы произнести эти слова, требуется сердечная простота, естественность, а моя мать, моя тетка и бабуся, все три напыщенно театральные, не сумели бы даже при всем своем старании притвориться искренними.
Мы с Симоном продолжали прохаживаться вдоль вагонов. И с каким-то ребяческим чувством, пробужденным этими воспоминаниями, я твердила про себя: "Они хотят меня проучить". Четыре этих слова открывали передо мной то, что ждет меня впереди, целую галерею картин, омрачивших мое детство: семейные трапезы, во время которых никто по приказу свыше, не смел со мной заговорить, завтраки и "детские утренники", а позже балы, на которые меня не пускали. В памяти вставали насмешливые лица братьев, перешептывания кузенов, тетки, застывшие в величественном презрении, родители и древние бабки - гневные олимпийские громовержцы. Четыре этих слова вызывали к жизни мои ответные капризы, мое отчаянное упрямство, мои, мрачные услады, мое одиночество в родительском особняке, полном золота, ковров и роскоши, но бывшем для меня безлюдной пустыней. Ибо в такие дни даже прислуге запрещалось со мной говорить, а судомойка получала приказ запереть котят в погребе, дабы я не могла найти себе утешение в кошачьем обществе.
"Они хотят меня проучить, - думала я, - ведь мне уже двадцать шесть и я возвращаюсь в отчий дом". Шагая рядом, Симон не спускал с меня глаз. Я это заметила. И, очнувшись от своих воспоминаний, сказала брату:
- Ты-то хоть, надеюсь, не намерен учить меня уму-разуму? Впрочем, раз ты приехал меня встречать...