Вольфганг Шрайер - Похищение свободы
Только потеряв ее, я по-настоящему почувствовал, как много она для меня значила.
* * *Перед тем как отправиться на очередное студенческое собрание, я встретился с начальником столичного комитета Сопротивления, чтобы передать ему несколько адресов. Он принял меня дружески. Распрощавшись в ним, я поехал дальше, не переставая думать о Бланке.
В тот день я делал одну глупость за другой. Сначала я проехал мимо родительского дома, но остановиться перед ним не решился. Эта детская выходка объяснялась, очевидно, тем, что я был болен и нуждался в заботе людей, которых покинул ровно год назад.
Выехав на скорости на 13-ю авеню, я не обратил внимания на женщину, которая сошла с тротуара на проезжую часть, не заметив машины, а когда заметила, то испугалась и, споткнувшись о борт, села на пятую точку.
В подобных случаях нельзя уезжать о места происшествия, тем более что документы у меня были в полном порядке. Женщина встала и затерялась в толпе, но я всего этого уже не видел. Меня вдруг охватил такой страх, что я дал газ и попытался скрыться, несмотря на свисток полицейского. Однако перед 3-й авенидой полицейский на мотоцикле догнал меня и через микрофон потребовал, чтобы я остановился.
Я затормозил и предложил ему вернуться на место происшествия, но он настаивал, чтобы мы проехали в ближайшее отделение полиции, чего я никак не хотел из боязни быть опознанным. Поэтому пришлось дать газ и помчаться вперед, а завернув в какой-то переулок, на ходу выскочить из машины, которая тотчас угодила в столб. Свернув на другую улицу, я пошел шагом. Дойдя до остановки, я хотел было сесть в автобус, но дверца закрылась прямо перед моим носом. И в тот же миг я почувствовал, как кто-то схватил меня за шиворот и ударил по голове дубинкой. Это был полицейский. Началась борьба, исход которой трудно было предугадать. Неожиданно полицейский отскочил на несколько шагов и выстрелил мне по ногам. Я бросился на него, сбил с ног, но и сам очутился на асфальте.
— Боже мой, я не знал, что это за тип! — сокрушался, глядя на меня, полицейский.
У меня оказались простреленными ноги, встать я не мог, и потому полиции удалось меня арестовать. Вокруг собрались любопытные.
— Я — Рене, партизан, но я жив!.. — сам не зная почему вдруг выкрикнул я.
Ко мне подошел священник и, отобрав у меня оружие, сказал, что доставит меня в больницу. Все это время сознание меня не покидало.
10
Священник сдержал слово и доставил меня в католический госпиталь, где меня сразу уложили в постель. Студенты-медики, проходившие в госпитале практику, помогали мне, как умели. Мои выкрики на улице были услышаны: кто-то сообщил обо мне в Центр, а товарищи из Центра в свою очередь сообщили о случившемся родителям, попросив их выступить в мою защиту.
Сочувствующие делали все от них зависящее, чтобы оттянуть мой перевод в тюремный лазарет. Оказалось, что у меня прострелены обе ноги, причем на одной пуля задела даже кость. Однако вскоре меня все же перевезли в лазарет, который можно назвать преддверием моих страданий.
Оперативный допрос, как это называлось на языке полицейских, которому меня подвергли, продолжался о десяти вечера до пяти утра. Это проводилось для того, чтобы психически сломить арестованного, но так, чтобы он не умер и не унес свою тайну в могилу. За время допроса враги должны были узнать все, что их интересовало. А задача арестованного заключалась в том, чтобы выстоять, ввести противника в заблуждение и обязательно умолчать о главном. Правда, это могло плохо кончиться, но и того, кто начинал говорить, все равно продолжали пытать, чтобы он рассказал еще больше. Результаты допроса в большей степени зависели от характера арестованного и уровня интеллигентности следователя, чем от его жестокости.
Узнав, что за птица попала им в руки, начальники криминальной, национальной и пограничной полиции начали спорить между собой и с армейской службой безопасности, стараясь заполучить меня для своего ведомства. Я боялся заговорить, но, вспомнив о том, что Бланка молчит вот уже пятые сутки, обрел уверенность. Когда меня пытали, я думал о Викторе, о Леонардо, руководителях отарой гвардии, об Эдгаре, о Вернере, Рикардо я Гран Гато — обо всех, кто пожертвовал своей жизнью ради общего дела…
И все же, несмотря ни на что, я больше думал о борьбе, чем о смерти. Выстоять для меня значило победить, я должен был честно выполнить свой долг по отношению к партии и Сопротивлению. Если я сдамся и заговорю, то потеряю и честь, и собственное лицо, а это равносильно смерти…
Одетый в гипсовый панцирь по самую грудь, я неподвижно лежал на лазаретной койке под усиленной охраной. Меня дважды навещали какие-то люди, которые то уговаривали меня, то переходили к угрозам. Затем у моей койки появился отец, полковник Энрике Вальдес. Он предстал передо мной таким, каким я помнил его о детства, в военной форме, и так же, как в детстве, осторожно присел на краешек койки. В порыве благодарности я схватил его руку и стиснул, а когда он заговорил о матери и сестрах — обе передавали мне привет и были готовы ради меня на любые жертвы, — из глаз моих потекли слезы.
— Все, что произошло между нами раньше, не имеет никакого значения, — понизив голос, сказал отец. — Ты, Марк, из семьи Вальдес, и сейчас, когда ты попал в беду, мы обязаны тебе помочь, в противном случае чего бы мы стоили. Даже если придется расстаться со службой…
Мой отец был хорошим человеком, хотя многое нас с ним разделяло.
— Возвращайся в семью, — попросил он. — Рано или поздно мы тебя отсюда вызволим. Не теряй головы — многое уже позади, не казни себя понапрасну. Знаешь, я не требую, чтобы ты навсегда порвал с политикой. Но сначала выучись на адвоката, тогда ею и занимайся. У меня тоже были причуды… — Он застенчиво улыбнулся, а я подумал, что он ни разу не говорил об этом. Его картины никто никогда не покупал, более того, на них даже не хотели смотреть, и никому в голову не приходило, что, стань он настоящим художником, в этом качестве принес бы гораздо больше пользы, чем в качестве штабного офицера. — Оставь свою партию, не бери в руки оружия, и все будет хорошо. Поверь, Марк, скоро многое изменится, и наша жизнь тоже…
— Вы выступаете за перемены — значит, все останется по-старому, — проговорил я, словно плеснул ему водой в лицо.
Отец задумчиво посмотрел на меня и сказал:
— Политика, Марк, это не только участие в борьбе. Политика предусматривает двойственное отношение ко всему. Нужно уметь идти на компромиссы, в противном случае ничего не добьешься. Нужно уметь быть радикалом и умеренным одновременно.
— Много хотеть и мало делать.
— Много делать и питать мало надежд. Настоящий политик — а мне приходилось встречать таких — всегда ставит под сомнение существующий режим и одновременно его защищает.
— Защищая режим, твои политики нам, студентам, оружия в руки не давали. Я, как и ты, солдат, но военное образование получил отнюдь не в армии, а уж оружие — тем более.
— А ты знаешь, откуда вы получали оружие?
— Из твоего арсенала.
Отец помрачнел:
— Кое-что, возможно, из арсенала, кое-что с Кубы, но большую часть вы получали от янки, хотя они сами того не ведали. Для чего? Для дестабилизации правительства, которое им не по душе. Они разворачивали деятельность, направленную на свержение того или иного правительства, которое со своей стороны было вынуждено просить от США военной помощи и тем самым идти в политическую и экономическую зависимость… То же самое происходит и в настоящее время. — Отец явно апеллировал к моему патриотизму; — Ты мне не веришь? У нас есть доказательства.
— Боже мой, и такое возможно! — сказал я. — Крупные империалистические государства и их секретные службы на все способны. Но настоящего революционера ничто не заставит стать предателем.
Отец медленно поднялся и протянул мне руку:
— Я попросил охранять тебя, Морейра согласился. В твоей палате будут находиться три наших человека. Через любого из них ты сможешь дать знать, когда захочешь продолжить наш разговор.
Слегка поклонившись, он вышел из палаты с печалью на лице, но с чувством выполненного долга, а у меня в душе осталось ощущение собственной неправоты. Больше я его не видел.
* * *1 июля 1966 года новое правительство приступило к исполнению своих обязанностей. С городских улиц исчезли армейские и полицейские патрули, в центре столицы воцарился настоящий хаос, так как регулировщиков словно ветром сдуло. Пресса, освободившись от гнета цензуры, не стесняясь описывала преступления, совершенные во время военной диктатуры. Выходили в эфир новые радиопередачи. Однако и реакция старалась использовать в своих целях всеобщее возбуждение, восторженность и вновь обретенные гражданские свободы — право выступать с речами, организовывать различные союзы и общества.