Любовь и смерть. Русская готическая проза - Алексей Константинович Толстой
Я скоро проник в тайну ее души, хотя она старалась скрыть ее от меня: она была несчастна. Муж ее, ужасный муж, был один из тех диких мужчин, пойманных в лесах Канады[170] и приодетых в европейское платье, которых какая-то зловредная рука беспрестанно впускает в нашу образованность, чтоб они свирепствовали в ней, как на поле сражения, устланном трупами враждебного поколения. О, сколько я знаю таких диких людей! Они рождены и воспитаны посреди самых утонченных форм общества и остались дикими. Смело и безнаказанно производят они неслыханные опустошения в нашем нравственном мире, позволяя себе делать всякие неистовства ввиду наших сентиментальных романов и нравоучений, и мы, вместо того чтоб прогнать их за Аллеганские горы, еще нередко удивляемся их молодечеству. Раздавить благородное чувство и осквернить его своим хохотом – для них величайшее удовольствие, торжество. Поймать белую и слабую европейку хитростью, исторгнуть сердце из ее груди, и потом выжимать из него кровь, и терзать его зубами, и бить ее по лицу собственным ее сердцем с насмешками палача XVI века – для них дело такое же естественное, как для патагонца пить вино из вражьего черепа. Повергнуть в последнее рабство, в самое унизительное и жестокое рабство, завоеванную приверженность есть, по их мнению, доказательство доблести. Муж Зенеиды был один из тех дикарей. Он был красавец собою, отлично-хорошо воспитан, мил в обществе и с большими дарованиями, горд и честолюбив до крайности. Он некогда тронул ее молодое сердце; быть может, и сам в нее был влюблен – не любить ее было невозможно! Чтоб получить ее руку, он припадал к ее ногам, к ногам ее родителей, даже к ногам последней служанки в доме: отец ее считался тогда богатым и значительным человеком. Но скоро после свадьбы несчастья лишили отца ее всего состояния и знатности. Обманутый в своих расчетах на огромное приданое и протекцию, супруг превратился в мстителя за свою обиду. Он начал гнать дочь за несчастье родителей, и она претерпела от него все роды домашней тирании. Он, однако ж, скоро возвысился посредством собственных своих дарований; но и тогда не простил несчастной за то, что союз с нею был ему бесполезен. Он презрел ее любовь, стал насмехаться над ее нежностью и находил удовольствие унижать ее в глазах других и ее пол в собственных ее глазах; он поносил перед нею супружество и его обязанности и бесчеловечно издевался над ее скорбью. На устах его для всех была улыбка; для нее были только упрек и горечь. Всякий ее поступок, всякое не нравившееся ему слово становились уголовными преступлениями, которые следовало выкупать мольбою, рыданием, отчаянием. Вся тяжесть обязанностей была свалена на слабые ее плеча: он не почитал себя ни к чему обязанным. И с какою ангельскою кротостью, с какою покорностью, достойною только персидской рабыни, – с какою добродетельною улыбкою несла она это ужасное бремя! Она никогда не жаловалась на свое положение даже перед сестрою, которую любила, как только можно любить друга в несчастии.
В заключение он связался с какою-то безнравственною женщиною, не получившею даже приличного воспитания, и приказал своей жене быть приятельницею его любовницы. Она сочла своим долгом и в этом повиноваться ему беспрекословно.
Я знал все это – жестокость и грубиянство в обращении его с женою были всем известны – и удивлялся небесной красоте ее души, неземному ее терпению: сердце разрывалось у меня в груди. Бедная, бедная Зенеида!..
Он приезжал к ней из города, но только для того, чтоб пообедать, погулять в саду, побранить ее и садовника и уехать назад к ночи. Иногда забывал он об ней по целым неделям. Я тогда навещал ее и читывал ей новые книги на крыльце их дачи, в великолепной роще, составленной из огромных мирт, камелий, роз, гортензий, лимонных и апельсинных дерев. Бóльшую часть времени мы проводили в этой миниатюрной Италии, устроенной на досках и озаренной одним из прекраснейших северных лет, прибывшим нарочно из полуденных краев, чтоб довершить прелесть этого приюта и произвести полный обман над моими чувствами, в которых небо Италии оставило неизгладимое впечатление. В этой роще мы часто рассуждали об Италии, которую пылкое и исполненное изящного ее воображение представляло себе очарованною землею – землею, где все должны быть счастливы!.. В этой роскошной роще она никогда не плакала, и глаза ее, казалось, благодарили меня за это.
Но она, несчастная, плакала всякий день в той аллее, в которой я подсмотрел ее в первый раз из-за куста акаций. Уединенно, скорыми шагами прохаживалась она по ней всякое утро в страшном волнении; потом вдруг садилась на скамейку, раскрывала свою зеленую книгу и приближала ее к лицу, представляя вид читающей. Я обыкновенно стоял за тем же кустом, пронзенный жгучею грустью, с заломанными руками, неподвижно, не смея ни пошевелиться, ни перевести дыхание, чтоб не быть ею примеченным. Во время этого чтения страница ни однажды не перекидывалась и слезы лились градом в книгу. Она даже не догадывалась, что в то же время другие слезы – слезы сострадания – в нескольких шагах оттуда орошали куст акации.
Потом она внезапно закрывала перемокшую книгу, осушала глаза платком и тихими шагами направлялась в конец аллеи, где был небольшой, но прекрасный каскад, осененный пышным тисом. Я поспешал туда другою дорожкою, и мы всегда встречались у каскада, всегда в один и тот же час и всегда случайно – к обоюдному и неизъяснимому удивлению: иногда на свете бывают странные случаи!
Я говорил ей:
– Какая прекрасная погода!.. Что ж? вы опять печальны?..
Она говорила мне:
– Кажется, будет дождь?.. нет, я совсем не печальна!.. Какая жара!.. С чего вы это всегда берете? Наконец стану на вас сердиться…
И эти слова произносила с такою ангельскою улыбкою, что я никогда не боялся следствия опасной угрозы. Тогда начинала она жаловаться на мигрень и уверять меня в своем счастье – в своем совершенном счастье. Упомянув, как будто не нарочно, о своем муже, она тотчас заводила речь об его добром сердце, его нежности, кротости и других отличных качествах души. «Надобно его знать так, как она знает, чтоб оценить бесчисленные его добродетели! Другого такого мужа нет в целом Петербурге! Она даже не достойна того счастья,