Глазами клоуна. Бильярд в половине десятого - Генрих Бёлль
Тут уж они выказали верх неприличия: встали и ушли, даже не заплатив за наш кофе. Мари плакала, а у меня было такое скверное состояние, что хотелось кого-нибудь отхлестать по физиономии. А когда мы потом отправились на вокзал, нам пришлось еще тащить и наш багаж – что я терпеть не могу, – так как ни носильщика, ни боя не оказалось на месте. На наше счастье, по дороге нам повстречался тот молодой богослов, с кем Мари беседовала сегодня утром. Увидев нас, он залился краской, но тут же взял из рук плачущей Мари тяжелый чемодан, и Мари всю дорогу тихонько уговаривала его не рисковать собой из-за нас.
Все было отвратительно. В сущности, мы провели в Эрфурте всего шесть или семь часов, но успели за это время перессориться как с функционерами, так и с богословами.
Сойдя в Бебре, мы направились в отель, где Мари проплакала всю ночь, а утром написала длиннющее письмо богослову, но нам так и не суждено было узнать, получил он его или нет.
Я считал, что примирение с Мари и Цюпфнером – последнее дело, но попасться в руки какому-нибудь из этих фанатиков и там показывать «Кардинала» – это уж самое, самое последнее. Мне еще оставались Лео, Генрих Белен, Моника Сильвс, Цонерер, дедушка и тарелка супу у Сабины Эмондс, а может быть, удалось бы заработать немножко денег, присматривая за ребятами. Я бы дал письменное обязательство не кормить их яйцами. Вообще мне плевать на то, что другие именуют объективной ценностью искусства, но высмеивать заседания акционерных советов там, где их и в помине нет, я считал бы просто низостью.
Однажды я срепетировал довольно длинный номер под названием «Генерал», долго над ним работал, и когда я его показал, он имел то, что в наших кругах называют успехом, то есть те, кто надо, смеялись, а те, кто надо, злились. Когда я вошел в свою уборную с гордо выпяченной грудью, меня там ждала маленькая, совсем сухонькая старушка. А я после выступлений всегда раздражен и никого, кроме Мари, подле себя не выношу, но именно Мари и впустила старушку ко мне в уборную. И не успел я как следует закрыть двери, как она уже заговорила и объяснила мне, что муж ее тоже был генералом, что пал в бою, но до того еще успел написать ей письмо, где просил не брать за него пенсию. «Вы – человек еще очень молодой, – сказала мне она, – но все же достаточно взрослый, чтобы все понять», – и тут же ушла. С тех пор я больше никогда не мог выступать с номером «Генерал». Пресса, называвшая себя левой, писала впоследствии, что я, очевидно, дал реакции запугать себя, пресса, называвшая себя правой, писала, будто я понял, что играю на руку Востоку, а независимая пресса писала, что я, очевидно, отказался от всякого радикализма и от политики вообще. Все это полнейший маразм. Я просто не мог больше показывать этот номер, потому что каждый раз вспоминал сухонькую старушку – должно быть, она едва сводит концы с концами, а все над ней издеваются и смеются. А если мне номер не доставляет удовольствия, я его снимаю, но втолковать это газетчикам, вероятно, слишком сложно. Всегда им нужно что-то «учуять», «унюхать», а есть еще очень распространенная порода газетчиков, они над всеми скалят зубы оттого, что их грызет обида – почему они сами не артисты и даже «при искусстве» состоять не способны. У таких о нюхе и речи быть не может, все их разговоры сплошная трепотня, по возможности в присутствии хорошеньких молоденьких девушек, достаточно наивных, чтобы восторгаться любым мазилой только за то, что у него в какой-то газете есть своя «трибуна» и «связи». Есть удивительные, непризнанные формы проституции, перед которыми проституция настоящая – честнейшее ремесло: там хоть за деньги что-то дают.
Для меня был закрыт и этот путь – искать избавления в милосердии продажной любви: у меня не было денег. А Мари в это время примеряет свою испанскую мантилью, чтобы с честью представлять first lady немецкого католицизма. Возвратившись в Бонн, она при всяком удобном случае будет присутствовать на чаепитиях, улыбаться, участвовать во всяких комитетах, открывать выставки «религиозной живописи» и «подыскивать приличную портниху». Все дамы, выходящие замуж за боннских чинодралов, всегда «подыскивают приличную портниху».
Мари – first lady немецкого католицизма, с чашкою чая или бокалом коктейля в руке: «Видели вы этого прелестного маленького кардинала? Он приехал на открытие статуи Пресвятой Девы, работы Крёгерта. Ах, в Италии даже кардиналы – настоящие рыцари. Прелесть, просто прелесть!»
Мне даже хромать было трудно, я мог только ползти и выполз на балкон подышать родным воздухом, но и это не помогло. Я пробыл в Бонне слишком долго – почти два часа, а после этого боннский воздух в смысле перемены климата уже не помогает.
Я подумал – а ведь, в сущности, они должны быть благодарны только мне за то, что Мари осталась католичкой. Она пережила страшные религиозные сомнения, разочаровавшись в Кинкеле, в Зоммервильде, а уж такой гнус, как Блотерт, даже святого Франциска Ассизского мог бы сделать атеистом. Одно время она даже в церковь не ходила, даже не думала о церковном венчании, была полна какого-то внутреннего сопротивления, и только через три года после нашего отъезда из Бонна она снова пошла в их кружок, хотя они постоянно приглашали ее. И я ей тогда сказал, что разочарование в людях еще ничего не значит. Если она действительно верит во все это, то тысяча Фредебойлей не могут нарушить ее веру, и в конце концов – это я ей сам сказал – есть же Цюпфнер, и хотя, по мне, он слишком чопорен и вообще человек не моего толка, но как католик он вполне заслуживает доверия. И наверняка есть много настоящих католиков, и я назвал ей некоторых патеров, чьи проповеди мы с ней слушали, напомнил о папе Иоанне, о Гари Купере и Алеке Гиннессе – и, уцепившись за папу Иоанна и Цюпфнера, она снова встала на ноги. Как ни странно, но Генрих Белен в то время уже