Уильям Фолкнер - Свет в августе
Есть такие, кто тридцать лет в Мотстауне живет и ни разу ее не видел. Никто и не признал ее, покуда она с ним не заговорила, потому что, если кто ее и видел раньше, то всегда возле домика, в Негритянской слободе, где они живут, в хламиде какой-нибудь да шляпе, что за ним донашивала. А тут она приоделась. Платье малиновое шелковое, шляпа с пером, в руках зонтик – подошла к толпе, где он вопил и разорялся, и говорит: «Юфьюс». Тут он кончил орать, взглянул на нее – а палка еще поднята, дрожит в руке – и рот разинул, слюни пускает. Она его под руку. Многие боялись подойти к нему из-за палки; он кого хочешь в любую минуту может огреть – и не нарочно даже, сам не заметит. А она зашла прямо под палку, взяла его под руку и отвела, где стул стоял перед магазином, посадила на стул и говорит: «Сиди тут, пока я не вернусь. Чтоб ни с места. И перестань орать».
И перестал. Как миленький. Сидит, где посадили, а она даже не оглянулась. Это все заметили. Наверно – потому что ее никогда нигде не видели, кроме как дома или возле дома. А он – такой бешеный старикашка, что связываться с ним – вперед лишний раз подумаешь. Одним словом, все удивились. Никто не думал, что им командовать можно. Похоже было, она что-то такое про него знает и ему надо ее опасаться. Сел он, это, на стул, как она велела, куда только крик и важность подевались, голову повесил, руки на палке большой трясутся, и слюни потихоньку изо рта пускает, на рубашку.
Она прямо в тюрьму пошла. А там уже большая толпа, потому что из Джефферсона дали знать, что за нигером выехали. Прошла, прямо сквозь них, в тюрьму и говорит Меткафу:
– Я хочу видеть человека, которого поймали.
– Зачем вам его видеть? – Меткаф спрашивает.
– Я его не побеспокою, – говорит. – Я только хочу посмотреть на него.
Меткаф ей говорит, что тут полно народу, которые хотят того же самого, и он, мол, понимает, что она не собирается устраивать ему побег, но он всего-навсего надзиратель и не может никого пускать без разрешения шерифа. А она стоит перед ним в малиновом своем платье – и до того тихо, что даже перо не кивнет, не шелохнется.
– Где, – говорит, – шериф?
– Наверно, у себя, на месте, – Меткаф говорит. – Найдите его и получите у него разрешение. Тогда сможете увидеть нигера.
Думает, сказал – и дело с концом. Видит, повернулась она, вышла вон, прошла сквозь толпу перед тюрьмой и – обратно по улице, к площади. Теперь перо кивало. Он, наверно, видел, как оно кивало по-над оградой. А потом он увидел, как она через площадь перешла к суду. Люди не знали, по какому она делу – Меткаф-то не успел им сказать, что было в тюрьме, – ну, и просто смотрели, как она идет в суд, а потом Рассел рассказывал, что он сидел у себя, поднял случайно голову, а в окошке, за барьером – эта шляпа с пером. Он не знал, долго ли она стояла и ждала, пока он голову поднимет. Он говорил, росту в ней как раз чтобы заглянуть через барьер, так что вроде у нее и тела не было никакого. Как будто подкрался кто-то и подвесил воздушный шарик с нарисованным лицом, а сверху шляпу смешную надел – вроде как эти мальчишки в комиксах. Она говорит:
– Мне нужно видеть шерифа.
– Его тут нет, – Рассел говорит. – Я его помощник. Чем могу служить?
А она стоит и не отвечает. Потом спрашивает:
– Где его найти?
– Он дома, наверно, – Рассел говорит. – Много работал эту неделю. И ночами приходилось – помогал джефферсонской полиции. Наверно, домой пошел, вздремнуть. А я, случайно, не могу вам… – А ее, говорит, уже и след простыл. Он говорит, что выглянул в окно и видел, как она перешла площадь и свернула за угол, туда, где шериф живет. И никак, говорит, не мог сообразить, откуда она, кто такая.
Шерифа она так и не нашла. Да и все равно уже поздно было. Шериф-то ведь был в тюрьме, только Меткаф ей этого не сказал, а едва она от тюрьмы отошла, как приехали полицейские из Джефферсона на двух машинах и вошли в тюрьму. Подъехали быстро и вошли быстро. Но уже слух разнесся, что они там, и перед тюрьмой сотни две человек собралось – мужчин, ребят и женщин, и вышли оба шерифа, и наш стал речь держать – просил людей уважать закон, а он, дескать, и джефферсонский шериф оба обещают, что над нигером учинят суд скорый и справедливый; а из толпы кто-то и говорит: «На хрен вашу справедливость. Он с белой женщиной справедливо обошелся?» И тут они закричали и сгрудились, как будто не перед шерифами стараются друг друга перекричать, а перед покойницей. А шериф все так же тихо им говорит, что он, мол, под присягой дал им обещание, когда они его выбрали, и его как раз хочет сдержать. «Я убийцам-нигерам, – говорит, – сочувствую не больше любого другого белого у нас в городе. Но я принес присягу, и, клянусь Богом, я ее выполню. Мне неприятности не нужны, но я от нее не отступлю. Так что вы это учтите». И Холидей там же, с шерифами. Он больше всех распинался за порядок и чтобы не поднимать бузы. «Ага-а, – кто-то кричит, – конечно, тебе не хочется, чтобы его линчевали. Но для нас-то он тысячи долларов не стоит. Для нас он тысячи выеденных яиц не стоит». А шериф тут быстренько говорит: «Ну и что ж, что Холидей не хочет убийства? А мы разве хотим? Наш ведь гражданин получит премию: деньги ведь здесь разойдутся, в Мотстауне. А если бы кто из джефферсонских ее получил? Разве не так, друзья? Посудите сами». А у самого голос тонкий, прямо кукольный: такой даже у большого мужчины бывает, когда он не просто перед народом говорит, а поперек того, что народ уже решил наполовину…
Однако это их как будто убедило, хотя знают, что ни Мотстаун, ни другой город этих денег не увидят как своих ушей, если они Холидею достанутся. А все-таки поостыли. Народ – он чудной. Не может держаться чего-нибудь одного, ни в мыслях, ни в деле, если ему все время новых резонов не выставлять. А потом, хоть и выстави ему новый резон, он все равно передумает. Словом, они не то чтобы отступились; можно сказать, до этого толпа вроде как изнутри наружу перла, а теперь поперла снаружи внутрь. И шерифы это поняли, но опять-таки поняли, что и это ненадолго, потому что быстренько шмыгнули в тюрьму и тут же обратно – непонятно даже, когда они там повернуться успели, – и нигер уже между них, а позади пять или шесть помощников. Они, наверное, все время держали его за дверью, наготове, потому что вышли сразу – нигер между них, насупившись, наручниками к джефферсонскому шерифу примкнут; и толпа в один голос: «Хааааааааааааааах».
Сделали такой как бы проход вдоль улицы, к первой машине джефферсонской – мотор уже работает, за рулем человек сидит – шерифы, даром времени не тратя, повели его, а тут – опять она, старуха эта, миссис Хайнс. Сквозь толпу протолкалась. А сама такая маленькая, что людям только перо видать – медленно так подпрыгивает, – кажется, если бы и не мешал никто на дороге, все равно не могла бы скоро идти, но и остановить – ничем не остановишь, как трактор. Протолкалась и – в проход, где люди расступились перед шерифами с нигером; пришлось им остановиться, чтобы ее не затоптать. Лицо – как шмат замазки, шляпа набок сбилась, перо на глаза свесилось – его откинуть надо, чтобы смотреть не мешало. А ей не до того. Стоит перед ними и смотрит на нигера, не дает пройти. Ни слова не сказала, как будто ей только одно было нужно, ради этого только людей беспокоила, для этого нарядилась и в город пришла: чтобы разок взглянуть на нигера. Потом повернулась, обратно зарылась в толпу, а когда машины с нигером и с полицией джефферсонской уехали и люди оглянулись, ее уже не было. Потом все опять на площадь пошли, а дяди Дока на стуле, где она его усадила и велела ждать, тоже нету. Но на площадь не все ушли. Многие на месте остались, на тюрьму смотрят, как будто нигера только тень оттуда вышла.
Думали, что она дядю Дока домой забрала. А было это перед магазином Доллара, и Доллар говорит, что видел, как она вернулась сюда еще до толпы. Говорит, дядя Док с места не двинулся, так и сидел на стуле, как она его посадила, покуда она не пришла: тронула его за плечо, он встал, и они вместе ушли, Доллар сам это видел. Он говорит, вид у дяди Дока был такой, что ему только дома и сидеть.
А она его вовсе не домой увела. Немного позже люди видели, что его, оказывается, и вести не нужно было. Как будто они с ней хотели одного и того же. Одного и того же – но по разным причинам, и каждый знал, что у другого причина другая и что, если один повернет дело по-своему, для другого это опасно. Как будто оба понимали это без слов и следили друг за другом, и еще – как будто оба понимали, что ей виднее, как к делу приступить.
Пошли они прямо в гараж, где Салмон держит свою прокатную машину. Договаривалась она. Сказала, что хотят съездить в Джефферсон. Ей, наверно, и в голову не приходило, что Салмон может запросить больше, чем по четверти доллара с носа, потому что, когда он сказал три доллара, она его переспросила, словно ушам своим не поверила. «Три доллара, – Салмон говорит. – Дешевле не могу». Стоят рядом, но дядя Док не вмешивается, как будто ему и дела нет, как будто знает, что ему беспокоиться нечего: она его все равно туда доставит.