Уильям Фолкнер - Свет в августе
– Что случилось? – сказала она.
– Ничего страшного, – ответил первый мужчина. – У нас там в городе переполох был изрядный, да еще эта жара – вот он и сдал. – Она стояла перед дверью, словно не пуская их в дом, – приземистая, толстая женщина с круглым, непропеченным, мучнисто-серым лицом и тугим узелком жидких волос. – Только что поймали этого нигера Кристмаса, который женщину в Джефферсоне убил на прошлой неделе, – пояснил мужчина. – Ну и дядя Док немного переволновался.
Миссис Хайнс уже отворачивалась, словно собираясь открыть дверь. И, как сказал потом мужчина своему спутнику, вдруг замерла, будто в нее попали камушком.
– Кого поймали? – сказала она.
– Кристмаса, – сказал мужчина. – Нигера этого, убийцу. Кристмаса.
Она стояла на краю крыльца, обернув к ним серое, застывшее лицо. «Как будто заранее знала, что я ей скажу, – говорил мужчина своему товарищу, когда они возвращались к машине. – Как будто хотела, чтобы это оказался он и в то же время – не он».
– Какой он из себя? – спросила она.
– Да я и не разглядел толком, – сказал мужчина. – Его малость раскровянили, пока ловили. Молодой парень. А на нигера не больше моего похож. – Женщина смотрела на них, смотрела сверху. Хайнс, поддерживаемый с двух сторон, уже сам стоял на ногах и тихо бормотал, словно пробуждаясь ото сна. – Что прикажете делать с дядей Доком? – спросил мужчина.
На это она просто не ответила. Как будто мужа своего не признала, – сказал потом мужчина своему товарищу.
– Что они с ним сделают? – спросила она.
– С ним? – повторил мужчина. – А-а. С нигером. Это в Джефферсоне решат. Он – тамошний, ихний.
Серая, застывшая, она смотрела на них откуда-то издалека.
– Они подождут до Джефферсона?
– Они? – переспросил мужчина. – А-а, – сказал он. – Ну, если Джефферсон не будет особенно тянуть. – Он перехватил руку старика поудобнее. – Куда нам его положить? – Тут женщина зашевелилась. Она спустилась с крыльца и подошла к ним. – Мы вам втащим его в дом, – сказал мужчина.
– Я сама втащу, – ответила она. Они с Хайнсом были одного роста, но она – плотнее. Она подхватила его под мышки. – Юфьюс, – сказала она негромко. – Юфьюс. – И мужчинам, спокойно: – Пустите. Я держу.
Они отпустили его. Старик уже мог кое-как идти. Они смотрели ему вслед, пока старуха не ввела его на крыльцо и в дом. Она не оглянулась.
– Даже спасибо не сказала, – заметил второй мужчина. – Назад бы его увезти да в тюрьму посадить вместе с нигером – а то больно хорошо он его знает.
– Юфьюс, – сказал первый. – Юфьюс. Пятнадцать лет мне невдомек, как его звать-то по-настоящему. Юфьюс.
– Пойдем. Поехали обратно. Не пропустить бы чего.
Первый продолжал смотреть на дом, на закрытую дверь, за которой исчезла пара.
– Она его тоже знает.
– Кого знает?
– Да нигера. Кристмаса.
– Пошли. – Они вернулись к машине. – И с чего этот черт приперся к нам в город, за двадцать миль от места, где убил, и по главной улице стал шататься, чтоб его узнали. Жалко, не я его узнал. Мне бы эта тысяча во как пригодилась. Всегда мне не везет.
Машина тронулась. Первый все еще оглядывался на слепую дверь, за которой скрылись супруги.
А они стояли в прихожей маленького домика, темной, тесной и зловонной, как пещера. Обессилевший старик все еще пребывал в полуобморочном состоянии, и то, что жена подвела его к креслу и усадила, легко было объяснить заботой и целесообразностью. Но возвращаться к двери и запирать ее, как она сделала, – в этом никакой нужды не было. Она подошла и встала над ним. На первый взгляд могло показаться, что она просто смотрит на него, заботливо и участливо. Но потом посторонний наблюдатель заметил бы, что ее трясет и что она усадила его в кресло либо для того, чтобы не уронить его на пол, либо для того, чтобы держать его пленником, покуда к ней не вернется дар речи. Она нагнулась к нему: грузная, приземистая, землистого цвета, с лицом утопленницы. Когда она заговорила, ее голос дрожал, дрожала и она, силясь овладеть им; вцепившись в ручки кресла, где полулежал ее муж, она говорила сдержанным дрожащим голосом: «Юфьюс. Слушай меня. Ты меня послушай. Я к тебе раньше не приставала. Тридцать лет к тебе не приставала. Но теперь ты скажешь. Я должна это знать, и ты мне скажешь. Что ты сделал с ребенком Милли?»
Весь этот долгий день они гудели на площади и перед тюрьмой – продавцы, бездельники, деревенские в комбинезонах; толки. Они ползли по городу, замирая и рождаясь снова, как ветер или пожар, покуда среди удлинившихся теней деревенские не начали разъезжаться на повозках и пыльных машинах, а городские не разбрелись ужинать. Потом толки оживились, разгорелись с новой силой – в семейном кругу за столом, при участии жен, в комнатах, освещенных электричеством, и в отдаленных домиках среди холмов, под керосиновой лампой. А назавтра, славным, тягучим воскресным днем, сидя на корточках в чистых рубашках и нарядных подтяжках, мирно попыхивая трубками перед деревенскими церквами или в тенистых палисадниках, возле которых стояли и ждали упряжки и машины гостей, покуда женщины собирали на кухне обед, они рассказывали все сначала: «Он похож на нигера не больше моего. Но, видно, сказалась-таки негритянская кровь. Можно подумать, прямо наладился, чтобы его поймали, как жениться налаживаются. Ведь он еще неделю назад от них утек. Не подожги он дом, они бы, пожалуй, и через месяц не узнали про убийство. Да и теперь бы на него не подумали, если бы не этот Браун, через которого нигер виски продавал, а сам белым прикидывался – и виски, и убийство, все на Брауна хотел свалить, а Браун сказал, как было.
А утром вчера явился в Мотстаун, средь бела дня, в субботу, когда кругом полно народу. Зашел в белую парикмахерскую, все равно как белый, и они ничего не подумали, потому что похож на белого. И даже когда чистильщик заметил, что на нем башмаки чужие, велики ему, все равно ничего не подумали. Постригся, побрился, уплатил и пошел – и прямо в магазин, купил там рубашку новую, галстук, шляпу соломенную – и все на краденые деньги, той женщины, которую убил. А потом стал по улицам разгуливать средь бела дня, прямо как хозяин – разгуливает взад-вперед, а люди идут себе и ничего не знают; тут-то Холидей его и увидел, подбежал, цоп его и говорит: «Не Кристмасом ли тебя звать?», а нигер говорит – да. И даже не думал отпираться. Вообще ничего не делал. Вообще себя вел ни как нигер, ни как белый. Вот что главное-то. Почему они так взбесились. Нате вам – убийца, а сам вырядился и разгуливает по городу – попробуйте, мол, троньте, – когда ему бы прятаться, в лесу хорониться, драпать, грязному да чумазому. А он будто и знать не знает, что он убийца, тем паче – нигер.
И вот, значит, Холидей (а разволновался – как-никак тысячей пахнет, и пару раз уже по морде съездил нигеру, и тут нигер первый раз себя нигером показал – стерпел и не сказал ни слова: по нем кровь, а он стоит, смурной, тихий), Холидей держит его и орет, как вдруг вылезает этот старикан, Хайнс, дядей Доком его кличут, и давай нигера палкой лупцевать, покуда двое его не утихомирили и домой на машине не увезли. И никто так и не понял, правда знает он нигера или нет. Приковылял туда и визжит: «Его зовут Кристмас? Вы сказали, Кристмас?» – протолкался, глянул на нигера и давай его палкой охаживать, и вид у него такой, будто он не в себе. Пришлось его оттаскивать, а он глаза закатил, слюнявится и садит палкой по чем попало, а потом вдруг раз – и сомлел. Ну, двое там отвезли его домой на машине, жена вышла, отвела его в дом, а эти двое вернулись в город. Они не поняли, чего это на него нашло, чего он так разволновался, когда нигера поймали, но, думали, дома он отойдет. И надо же, полчаса не прошло, а он опять тут как тут. И уже совсем сумасшедший: стоит на углу и орет на каждого прохожего, трусами обзывает, потому что не вытащат черного из тюрьмы и не повесят на месте, без всяких Джефферсонов. А лицо нехорошее, как будто из сумасшедшего дома сбежал и знает, что долго погулять ему не дадут – опять схватят. Говорят, еще проповедником был.
Он кричал, что имеет право убить нигера. Почему – не сказал, до того распалился и ополоумел, что говорить не мог толком, а остановить его да спросить не так-то просто. Вокруг него уж целая толпа собралась, а он кричит, что это его право решать, жить нигеру или нет. И люди уже начали подумывать, что, может, место ему – в тюрьме, с нигером, но тут жена пришла.
Есть такие, кто тридцать лет в Мотстауне живет и ни разу ее не видел. Никто и не признал ее, покуда она с ним не заговорила, потому что, если кто ее и видел раньше, то всегда возле домика, в Негритянской слободе, где они живут, в хламиде какой-нибудь да шляпе, что за ним донашивала. А тут она приоделась. Платье малиновое шелковое, шляпа с пером, в руках зонтик – подошла к толпе, где он вопил и разорялся, и говорит: «Юфьюс». Тут он кончил орать, взглянул на нее – а палка еще поднята, дрожит в руке – и рот разинул, слюни пускает. Она его под руку. Многие боялись подойти к нему из-за палки; он кого хочешь в любую минуту может огреть – и не нарочно даже, сам не заметит. А она зашла прямо под палку, взяла его под руку и отвела, где стул стоял перед магазином, посадила на стул и говорит: «Сиди тут, пока я не вернусь. Чтоб ни с места. И перестань орать».