Дорога на Уиган-Пирс - Джордж Оруэлл
«гик» – мнимый покупатель, сообщник продающего всякую ерунду разносчика («джека-дешевки»);
«шило» – сыщик, следователь;
«толстопятый» – полицейский;
«надувала» – цыган;
«торба» – бродяга;
«джуди»[128] – женщина;
«крап» – денежное подаяние;
«фанка» – лаванда либо иное ароматическое средство в пакетике;
«бухальня» – пивная, кабак;
«брехня» – лицензия уличного лоточника;
«кип» – всякое место для сна либо ночлежка;
«коптильня» – Лондон;
«торчок», или «волдырь», – временный приют для бродяг;
«тутыш» – полкроны (2,5 шиллинга);
«динер», или «бычок», – шиллинг;
«черешок» – шестипенсовик (0,5 шиллинга);
«пустяшки» – мелкие монеты, медяки;
«барабан» – походный жестяной котелок;
«кочерыжки» – суп;
«трещотка» – вошь;
«голяк» – табак из окурков;
«колышек», или «прут», – воровской лом, отмычка;
«поскребыш» – сейф;
«шипелка» – воровская ацетиленовая паяльная лампа;
«горланить» – глотать, пить;
«сбить» – украсть;
«шкиперить» – спать под открытым небом.
Почти половина этих слов найдется в больших словарях. Здесь интересно угадать происхождение, хотя кое-что – скажем, «тутыш» или «фанка», – необъяснимо. «Динер», вероятно, от римско-библейского «динария». «Лучник» и соответственный глагол «лучить» – то ли от внимательно светящего «луча», то ли от старинного «лучник – стрелок из лука», хотя это очевидный пример появления нового слова, так как «лучник – сторож машин» вряд ли старше самого автомобиля. Любопытное словечко «гик», очевидно, в некой связи с лошадью, понукаемой гиком, гиканьем. Происхождение «скривера» загадочно: по логике должно бы восходить к латинскому «scribo» (царапать грифелем, писать), однако ничего подобного в английском языке за последние полтораста лет не появилось; нельзя предположить и прямого заимствования от французов, у которых вообще нет ремесла скриверов. «Джуди» и «горланить» характерно для чисто ист-эндского жаргона: к западу от Тауэр-бридж этих слов не услышишь. «Коптильней» называют Лондон только бродяги. «Кип» пришло из Дании, вытеснив прежнее, ныне совершенно устаревшее «дрых».
Речь и жаргон лондонцев очень быстро обновляются. Описанный Диккенсом и Сартисом[129] старый лондонский диалект – с типичной, например, заменой «уэ» на «вэ», а «вэ» на «уэ» – исчез бесследно. Акцент кокни, сложившийся, насколько известно, в сороковые годы прошлого века (впервые литературно зафиксирован повестью американца Германа Мелвилла «Белый бушлат»), тоже уже переменился; сегодня мало кто скажет «райс» вместо «рейс» или «ноус» вместо «нос», что еще прочно держалось двадцать лет назад. Наряду с произношением меняется сам жаргон. В начале века Лондон буквально помешался на «рифмующем жаргоне» – всё переименовывалось стихотворными созвучиями: «нога» звучала как «скрипучая дуга», «красотка» как «под ветром лодка» и так далее. Прием был столь распространен, что попал даже на страницы романов; теперь же увлечение почти забыто.[130] Возможно, и все приведенные мною жаргонные слова лет через двадцать исчезнут.
Ругательства также меняются – во всяком случае, следуют моде. Например, пару десятилетий назад разговору лондонского рабочего люда постоянно сопутствовал эпитет «драный». Но, хотя литераторы по-прежнему характеризуют им сугубо пролетарскую лексику, пролетарии его давно оставили. «Драный» сегодня у лондонцев (в отличие от уроженцев Шотландии или Ирландии) употребляется лишь людьми более-менее культурными. Слово явно продвинулось по социальной лестнице; вместо него ходячим, всюду прицепляемым определением стал «е…й». Несомненно, и «е…й» со временем поднимется, проникнет в светские салоны, а в массах заменится чем-то другим.
Вообще механика сквернословия, особенно английского, полна загадок. По глубинной природе брань иррациональна, подобно магии, – собственно, это же и есть род заклинаний. Вместе с тем очевидный парадокс: бранясь, желая потрясти и уязвить, мы произносим вслух нечто запретное (обычно из области сексуальных функций), однако, прочно утвердившись как бранное, выражение почему-то теряет смысл, благодаря которому сделалось бранным. Слово стало ругательным из-за определенного значения, но именно это значение утратило из-за того, что стало руганью. Тот же эпитет «е…й»: в прямом смысле он практически не используется и, хотя поминутно слетает с языка лондонцев, просто бренчит добавочным, абсолютно пустым звуком. Подобно быстро потерявшему подлинное содержание «пидору». Подобно аналогичным случаям французской бранной лексики – если, допустим, вспомнить весьма бессмысленно употребляемый глагол «foutre» или мелькающее в речах парижан словечко «bougre»[131], об исходном значении которого большинство говорящих понятия не имеет. Видимо, это правило – признанные бранью, слова обретают некий магический характер, и в своем новом, особом статусе уже не годятся для выражения обыденного смысла.
Слова-оскорбления, похоже, повинуются тому же парадоксу, что бранные. Желание обидеть должно бы, кажется, найти определение чего-то гнусного, однако в жизни степень оскорбительности слова маловато связана с реальным содержанием. Например, жесточайшим оскорблением у лондонцев служит «отродье незаконное», хотя значение «внебрачное дитя» вообще едва ли оскорбительно. Худшее оскорбление для женщин и в Лондоне и в Париже – «корова», что скорее могло бы звучать комплиментом, ведь корова – одно из самых симпатичных животных. Очевидно, оскорбительным слово становится лишь потому, что его таким назначают и воспринимают, независимо от лексической основы. Значение слов, в особенности бранных, – это всегда лишь выбор общественного мнения. Очень любопытно наблюдать, как меняется тональность выражения при его переходе через границу. В Англии вы спокойно и без возражений печатаете «Je m’en fous»[132] – во Франции только «je m’en f…». Или еще пример: наш «барншут», искаженное индийское «бахиншу»[133], – в Индии нецензурное грубое оскорбление, а в Англии – мягкое подтрунивание. Мне даже довелось увидеть это слово в школьном учебнике, где комментатор пьесы Аристофана предложил его для толкования тарабарщины, произносимой персидским послом. Думаю, комментатор, скорее всего, знал о подлинном значении «бахиншу», но так как слово было иностранным и потерявшим магически-бранное качество, он счел его вполне печатным.
Заметным свойством грубых лондонских слов является также то, что их не употребляют в женском обществе. У парижан – иначе. Парижский работяга, может быть, и предпочитает не выражаться при дамах, но соблюдает установку не слишком жестко, да и сами парижанки изъясняются весьма вольно. В этом пункте лондонцы более вежливы или, если угодно, педантичны.
Таковы несколько моих довольно случайных заметок. Жаль, что специалисты не ведут ежегодных учетных книг лондонского сленга и сквернословия, с фиксацией всех изменений. Это могло бы пролить свет на формирование, развитие и отмирание живой лексики.
33
Двух фунтов, взятых в долг у Б., хватило дней на десять. На столь продолжительный срок – исключительно благодаря Падди, наученному в своих скитаниях экономить и полагавшему даже одну нормальную трапезу в день безумным мотовством. Едой в его понимании был просто хлеб с маргарином: вечный чай-с-двойным-бутером, способный обмануть желудок на час-другой. Падди приучал меня жить (есть, спать, курить и пр.) из расчета полкроны в сутки. Кроме того, он умел ближе к ночи заработать несколько шиллингов «лучником»; заработок незаконный, рискованный, зато реальный и немного пополнявший наш бюджет.
Однажды мы пытались устроиться «сэндвичами» (топтаться среди прохожих,