Бранислав Нушич - Ослиная скамья (Фельетоны, рассказы)
2 Офанзива - наступление, дефанзива - оборона.
Так было в трактирах. А на улице то и дело попадались группы из двух, трех, четырех человек. Одни озабоченно шептались, другие громко разговаривали, третьи спорили, четвертые шутили. Были и такие шутки, которые, переходя из уст в уста, облетали весь город. Так, например, говорили, что какого-то учителя назначили трубачом, а почтальона барабанщиком. Кругом музыка. Воинственные песни гремели во всех кабаках и трактирах. Тут же собирались сторонники войны и те, которые не очень-то ей радовались и изо всех сил доказывали, что они не подлежат мобилизации. Здесь были и слишком широко понимавшие обращение правительства и совсем не понимавшие его, несмотря на все разъяснения.
Кругом одно и то же. По пути домой видишь, как женщины у ворот или прямо через дорогу переругиваются из-за мужей, дети из-за отцов, отцы из-за детей, А малыши, бессознательно предвещая беду, уже нацепили вместо сабель палочки, трубят марши, ходят строем и играют в войну.
Возвращаясь домой, я встретил господина Якова, пенсионера. Шляпа у него сбилась на затылок, высокий лоб покрылся потом. Он увлеченно размахивал руками, доказывая что-то самому себе. Господин Яков спешил домой, чтобы сообщить жене новости о мобилизации. У них нет ни родных, ни близких, им некого снаряжать, некого провожать, не о ком плакать. И все-таки он озабочен, торопится домой, а заметив меня, машет тросточкой, чтобы я перешел к нему через дорогу.
- Ты читал?
- Да, - ответил я.
Он вздохнул, большим голубым платком вытер со лба пот, потом снял запотевшие очки, протер их и продолжал:
- И я прочитал. Разумеется, прочитал: ведь это меня касается больше, чем кого-либо другого. Вам, молодым, легко. А что?.. Ранец, сухари, сало, портянки, винтовку и - шагай себе с песней! Ни тебе из кармана, ни тебе в карман, а?! Разве не так? А я, милый человек? Я - и телеги и лошадей: целый обоз, братец мой. Обоз из двух повозок. Удивляюсь только, почему не из трех или, скажем, не из четырех? Все это хорошо. Сколько бы там ни было, но откуда я все это возьму, откуда, братец?.. (Здесь господин Яков стукнул тросточкой о землю, растерянно посмотрел на меня, перевел дух и продолжал.) Они и не спросят, можешь ли ты, есть ли у тебя, откуда ты это все возьмешь, а так прямо, с налета: "Господин Яков, снаряди обоз, обоз из двух лошадей!" (Эти слова он произнес не своим голосом, подражая, очевидно, кому-то из окружной команды.) И знаете, что всего хуже в этой стране? (Здесь он повысил голос и начал раздельно произносить слово за словом.) Хуже всего то, сударь, что и в верхах думают так же, как эти наши внизу! Я был у самого господина министра. Говорю ему: "Так и так, две лошади, господин министр. Одна еще куда ни шло, а то - две..." И знаете, сударь, что мне сказал господин министр? (Тут господин Яков заговорил таинственным голосом, ухватил меня за пальто и принялся засовывать палец в петлю.) Министр, казалось бы, ученый человек, генерал, у него самое большое звание в стране, а знаете, что он мне сказал: "Можете, можете! Вы, господин Яков, можете!.." (Эти слова господин Яков произнес измененным голосом. Потом продолжал уже своим, но громче.) И это мне министр говорит! А теперь я спрашиваю вас, может ли подобное произойти еще в какой-либо стране, а? Нет, ей богу, не может. В другой стране, где есть порядок, министр сказал бы: "Вы, господин Яков, не можете выставить двух лошадей? Ну хорошо, дайте одну". (Эту фразу он произнес так, словно говорил за министра другого государства, в котором "царствует порядок". А затем снова стал кричать.) Если так говорит министр, то что же нам остается делать?
Последние слова господин Яков выкрикнул фальцетом и поперхнулся, а я, улучив момент, пока он кашлял, сказал "до свидания" и пошел домой. Но не успел я сделать и десяти шагов, как столкнулся с выглядывавшей из ворот госпожой Юцей; на ней была темно-зеленая шаль и красный с черными горошками фартук. Она жила за пять домов от нашего.
- Вы не видели где-нибудь моего Перу?
- Нет, сударыня.
- А как вы думаете, и моего Перу возьмут по этому набору?
- Все там будем.
- Ах, что вы! Легко вам говорить: все там будем. Мой сынок уже три месяца кашляет. Этого не может быть, насильно ничего не могут сделать! У него, знаете, есть справка от врача.
- Я думаю, это не поможет... Кашлять ему и на войне никто не запретит.
И кто меня потянул за язык! Госпожа Юца, в темно-зеленой шали и в красном с черными горошками фартуке, подбоченившись, преградила мне путь.
- Что вы сказали, что вы сказали? - повторила она несколько раз. - Все вы на один лад. И вы, и окружное начальство, и майор, и комиссар, и министр - все вы одинаковы. Зачем же тогда доктора в Сербии, если их справки ничего не значат, а? Разве можно больного человека тащить на границу, когда есть столько здоровых... (Она хотела было произнести какое-то бранное слово, но придержала язык за зубами.) Ну, проходите же вы, чего стали?
- Да я и хочу идти.
- Хотите идти, так... и т. д. и т. д.
Я попрощался с ней и быстро удалился. Госпожа Юца захлопнула ворота, скрывшись за ними вместе с темно-зеленой шалью и красным в черную горошинку фартуком; но и во дворе все еще слышался ее бурный протест против того, что ее Пера должен идти в армию, когда все знают, что у него кашель.
По пути мне встретился подмастерье; он нес чьи-то сапоги, чтобы отремонтировать их на дорогу. Встретился мне и Благое, мой сосед и приятель. С ним придется завтра стоять в строю... Мы все любили добродушного Благое. Из родных у него была только мать. Сначала он воодушевился: мобилизация открыла ему дорогу на фронт, к славе. А теперь стоял перед домом и боялся войти. На его лице отражались внутренняя борьба и нерешительность.
- Неужели боишься, Благое? Что с тобой?
- Да нет. А вот домой идти страшно.
- Почему?
- Не знаю, как сказать матери.
Он, бедняга, был единственным сыном, а мать уже стара и очень плоха. Она берегла его, как зеницу ока, не давала на него и пылинке упасть. В нужде и лишениях кормила сына, пока не вырастила. А теперь он кормит ее, борясь с нуждой и бедностью. Они никогда не расставались, теперь им предстояла первая разлука.
- Скажи матери, что мы идем вместе и будем беречь друг друга.
- Это не поможет, - ответил Благое и уже взялся было за дверную скобу, но снова опустил руку.
Перед тем как войти во двор, я опять увидел господина Якова: он шел по улице и что-то объяснял самому себе; увидел госпожу Юцу, выглянувшую из ворот, и Благое, который все еще стоял перед своим домом и не решался открыть дверь...
ПРОЩАНИЕ
Я осмотрел сапоги и ранец, проверил снаряжение. Все в порядке, можно хоть сейчас трубить сбор.
Мне разрешили сегодня побыть дома, а завтра утром, как только заиграет рожок, - на Баницу и - на фронт. Этот вечер нужно провести со своими близкими, утешить тех, с кем расстаюсь, проститься, а на рассвете - ранец за плечи и в дорогу.
Время летело необычайно быстро. Пока уложил ранец, начистил сапоги, пока то, другое, вот уже и вечер наступил. Словно и солнце в тот день куда-то спешило.
Вечер тихий, ясный. В небе - большая, круглая луна. Немного похолодало, и какая-то щекочущая дрожь временами пробегает по телу.
Посреди нашей низкой комнатки стоит маленький стол. Мерцает пламя свечи, и тени сидящих за столом пляшут по стенам. На столе очищенные яблоки, печеные каштаны и другие лакомства, - все, все, что я люблю, - как будто я могу съесть это сразу. Во главе стола - отец. Седой, нахмуренный, он молча барабанит пальцами по табакерке и что-то вычерчивает на ней ногтем. Около него - мать. Она угощает меня то тем, то другим; голос у нее дрожит, и она старается сдержаться, чтобы глаза и рот не выдали волнующих ее чувств. Тут же сидит сестра, глаза ее полны слез. Рядом с ней младший брат, веселый и любопытный мальчуган. В то время как старшие сосредоточенно молчат или говорят о вещах, не имеющих отношения ни ко мне, ни к моему отъезду, ему не терпится расспросить о самом страшном.
- А что, на войне каждый должен погибнуть, да? А как вы стреляете? Лежа? А правда, что убитых хоронят с почестями?
Напрасно его одергивают, просят помолчать, напрасно пытаются отвлечь разговорами на другую тему, он, не получив ответа на свои вопросы, повторяет их снова и снова.
Но страшнее всего, когда все вдруг замолкают. По пяти минут длится жуткая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием матери. Отец торопливо затягивается и пускает дым; мать делает вид, что увлечена каким-то делом: чистит яблоко или снимает нагар со свечи; часы в соседней комнате размеренно отсчитывают время; на озабоченных лицах играют бледно-желтые отблески пламени; на стенах вздрагивают неясные тени. Иногда вдруг на оконной занавеске мелькнет какая-то тень, и у самого дома послышатся тяжелые шаги прохожего.
Странно, что при таких обстоятельствах никому не удается найти тему для беседы. Разговаривают сердца и души, а когда разговаривают они - нужна тишина.