Теодор Фонтане - Сесиль. Стина (сборник)
Барон, не глядя на него, почесывал и подкручивал свою седую, слегка запущенную эспаньолку. Сообразив, наконец, что поневоле придется что-то сказать, он откинулся в своем кресле-качалке и уставился в потолок с тем же видом, с каким только что смотрел в пол.
– Дорогой мой Хальдерн, вы вляпались в историю, и тут я вам не советчик. Кто советует, сам может вляпаться, а я не желаю никаких неприятностей. Но вам угодно знать мое мнение, и я должен его высказать, жертвуя осторожностью. Что ж, мне кажется, вы должны непременно поговорить с вашим дядей.
– Я рад, что вы подтвердили мою точку зрения.
– Вы должны с ним поговорить, на всякий случай, хоть я и знаю, что он господин совершенно непредсказуемый. Он состоит из сплошных противоречий, по крайней мере, такое он производит впечатление. Он тщеславен и битком набит сословными предрассудками, что, на первый взгляд, не сулит вам ничего хорошего. Но вполне возможно, что он расцелует вас в обе щеки и заранее напросится в кумовья. Ей-богу.
Вальдемар усмехнулся, но в его улыбке было больше сомнения, чем согласия.
– Да, Вальдемар. Вы усмехаетесь. И если судить о вашем дяде по его обычному будничному настроению, то могу сказать, усмехаетесь вы не зря. Но, повторюсь, он способен и на прямо противоположное воззрение, и я в клубе слышал от него такие вещи, что у меня кровь стыла в жилах.
– И даже по таким вопросам, как этот?
– Именно. Как раз по таким. То ли до войны, то ли после, лет этак десять тому назад, младший фон Швило обручился с мамзель Дюперре, балериной, но вполне comme il faut[214]. Вероятно, вы припоминаете ее и слышали об этом деле. Так вот, Вальдемар, если я скажу, что репутация этой Дюперре оказалась подмоченной, то, в сущности, не скажу ничего, потому что она промокла с головы до ножек (а ножки были, конечно, самым большим ее достоинством). Весь свет был вне себя от возмущения, и бедного Швило прозвали тогда Смыло и бог весть как еще, и исключили из клуба. Но что сделал ваш дядя? Он демонстративно положил за него белый шар. А когда я на пути домой спросил у него, почему он так поступил, он остановился перед дворцом принца Георга[215], там, где устроен или тогда был устроен деревянный помост, и разразился такой громогласной речью, что личная охрана принца ринулась к ограде дворца, чтобы узнать, что произошло. И о чем же он вещал на всю Беренштрассе? Да о том, что это первый разумный поступок рода фон Швило за пятьсот лет его истории. Дескать, в битве при Креммердамме, так называемой первой битве Гогенцоллернов, один из Швило пал за только что созданное тогда Нюрнбергское маркграфство, что как раз было довольно глупо, а с тех пор история молчит о них, как воды в рот набрала. И это большая удача, иначе ей пришлось бы докладывать о полных идиотах, а в лучшем случае – о сплошных посредственностях или убогих бездарностях, которые из года в год обручались и роднились с местными князьями Ило, такими же дебилами, как Швило. Те только и делали, что умножали количество своих предков (каковых имелось шестнадцать уже во времена Альбрехта Медведя) до тридцати двух, потом до шестидесяти четырех и до ста двадцати восьми, в чем, без сомнения, преуспели уже давным-давно, ко времени вступления на престол Великого курфюрста Фридриха Вильгельма[216]. И в той же огромной пропорции, что и череда предков, возрастала их глупость – единственная исторически доказанная прародительница этого клана. «А теперь слушайте внимательно, Папагено, – заключил он свою пламенную речь, – мы, конечно, до этого не доживем и сможем наблюдать результат с какой-нибудь другой звезды, по мне, так лучше бы всего с Венеры, но говорю вам, эта балерина снова поставит на ноги весь род, и их генеалогическое древо обретет другую репутацию. Оно кажется высохшим и нам, и всему человечеству, но оно потому и засыхает, что нелепым образом зеленеет и цветет лишь для самого себя. До сих пор оно плодило лишь ландратов[217] да инспекторов плотин. А после 1900 года это древо породит юных гениев, полководцев и государственных мужей. И какой-нибудь писака наваляет толстую книгу, где, ссылаясь на эпитафии и крестильные записи, докажет, что эта Дюперре – дочь или внучка адмирала графа Дюперре[218]. Того самого великолепного старика Дюперре, который в 1830 году обстрелял Алжир, взял в плен тунисского дея[219] и был почти так же благороден и знатен, как Монморанси или Лузиньяны[220]. Поверьте, барон, я разбираюсь в генеалогии и могу поручиться, что там, где нет притока свежей крови, весь род можно хоронить. А для освежения есть только два законных средства: внебрачная связь или мезальянс. Я как человек высоконравственный, натурально предпочитаю мезальянс».
Вальдемар, казалось, ушел в себя. Потом заговорил снова.
– Пожалуй, вы подали мне надежду и утешение, по крайней мере, есть шанс, что я найду у дяди дружеский прием. Но, дорогой барон, должен напомнить вам известное выражение, ставшее модным в нашем дворянском кругу: «Один – одно, другой – другое». Другой всегда другое. Швило – это одно, а Хальдерны – другое. С другим, думает про себя каждый, все может случиться, но не со мной. Поразительно, с каким равнодушием старинные фамилии осуждают друг друга, какой арсенал издевок они пускают в ход, чтобы выставить на посмешище конкурентов из своего же сословия. Но все насмешки, должен сказать еще раз, всегда держатся наготове только для другого. Ну скажите на милость, что за дело моему дядюшке до этих Швило? Чем больше балерин, тем лучше, ведь каждая новая балерина дает ему не только новую пищу для клубных сплетен, но и постоянно обновляемый повод все больше гордиться огромным различием между одюперренными Швило и неуязвимыми, как святые отцы, Зарастро-Хальдернами. И этот сюжет разыгрывается во всех дворянских историях, повторяется в каждом семействе: чем свободнее аристократ в теории, тем больше он скован на практике, тем трусливее и ограниченней применяет он свои тезисы к своему собственному Я.
– Вы правы, Вальдемар, так оно и есть, я не готов поручиться, что с вашим дядей дело обстоит иначе. Но как бы то ни было, вы должны при всех обстоятельствах дать ему высказаться. Ведь всегда остается возможность согласия, а если он ее отвергнет, то, в конце концов, ее отвергнет всего-навсего дядя, всего-навсего особа, не столь уж уважаемая. Если произойдет скандал, ему можно отказать в уважении. Здесь-то и проходит различие между дядей и отцом. Вот если отец скажет вам даже самое ужасное, нужно сохранять спокойствие и принять самый страшный приговор, как того требует четвертая заповедь. Но четвертая заповедь проводит резкое различие и, насколько мне известно, не распространяется на прочую родню. Ведь ни в каком дополнительном параграфе не сказано: «Чти дядю твоего и тетку твою». И это истинное счастье. Господи, тетка! Была у меня одна тетка, странная женщина, она требовала от меня бог весть чего, но только не уважения. Скорее, наоборот. Нет. Дядя и тетя – это hors de concours[221]. От дядьки можно спасти свою шкуру, дядьке можно ответить, и возразить, и противоречить, а в самом скверном случае – поговорить с ним как мужчина с мужчиной, пусть даже с пистолетом в руке. Так что вперед, Вальдемар, вперед!
Юный граф поднялся, но барон и слышать не желал о расставании и снова мягко усадил его на тахту.
– Прошу вас, Вальдемар, не уходите, пока не отведаете моего лафита. Я знаю, вы к вину равнодушны, во всяком случае, в такое раннее время. Но я вас не выпущу. Если не хотите пить, то хотя бы пригубите. Должны же мы с вами чокнуться и завершить дело неделовым, и, если угодно, приятным образом.
Говоря это, он подошел к стенному шкафу, нижний ящик которого служил ему винным погребом, и вернулся с двумя бокалами. Ловким движением любителя выпить с утра он вытащил пробку, разлил вино по бокалам и чокнулся с гостем.
– Послушайте, как звенит. Вот так же гармонично должно звучать все на свете. Да, гармонично, это правильное слово. А теперь, за ваше здоровье, Вальдемар. Я задержу вас ненадолго, еще минут на пять. Дело в том, что я должен сделать одно признание в любви, а вы соблаговолите считать его моим оправданием. Нужно же что-то прощать такому vieux[222], как я. Понимаете, у вас такое доброе лицо, немного меланхоличное, но это его не портит, скорее, придает шарм, и я ручаюсь головой, что вы никогда в жизни никому не причинили вреда. Я сразу проникся к вам симпатией, в первый же вечер… И вот сейчас я произнесу тост за здоровье еще одной особы, но имени не назову. К чему имя? Оно и так начертано в моем сердце… И понимаете, с тех пор вы стали мне еще милее. В первый момент я испугался, не отрицаю, а когда вы попросили у меня совета, это было уж немного слишком. Но официальную часть, дипломатию мы уже преодолели, и я могу говорить с вами откровенно, как бог на душу положит. И вот что я скажу, но только между нами, на меня не ссылайтесь, я всегда радуюсь, когда кто-то набирается смелости разворошить эту кучу предрассудков. И правило, что жениться нужно на равных себе по рождению, как и любое правило, действует до тех пор, пока не происходит исключительный случай. И слава Богу, что бывают исключения. Да здравствует исключение. Да здравствует… Еще полстаканчика, Вальдемар. А на прощанье хочу и даже должен вам сказать, что младший Швило, о котором я вам давеча рассказывал, был прав, и ваш дядя был вдвойне прав, и свет успокоился насчет этой Дюперре. Всего три месяца тому назад я встретил нынешнюю баронессу фон Швило в Чачове[223], трудновато произносить, во Французском театре, где Субра играла мадам Фру-фру[224]. Выглядела она очаровательно, я имею в виду Швило, а когда она в антракте покачивала головкой, в ушках ее позвякивали бриллиантовые серьги, созывая к ней, словно колокольчиком, всю благородную публику. И знаете, кто больше всех за ней ухаживал? Разумеется, ваш дядя. И вид у него был такой, словно он сам собирался написать предсказанную им же толстую книгу об адмиральской дочери. Да-да, Вальдемар, успеха вам и смелости. Или начнем со смелости. Успех зависит от смелости. И помоги вам Бог.