Прыжок в неизвестное. Парикмахер Тюрлюпэн - Лео Перуц
– Герцог д’Энгьен – это сын господина принца, – сказал портной, все еще стоявший рядом с Тюрлюпэном. – Говорят, что он и архиепископ хотят встретиться сегодня в церкви, после того как они три года друг с другом враждовали.
– Упаси Боже, – сказал кто-то в толпе. – Пусть бы они были и дальше во вражде, так нам спокойнее. Если они помирятся, то первым делом затеют сообща какую-нибудь войну. Это можно предсказать. На Рейне, в Испании или в Брабанте.
– Ого, – воскликнул портной, – вы чересчур торопитесь, им придется, смею полагать, справиться с мнением кардинала.
В этот миг образовался проход, и сквозь молчаливую толпу направился к церковной паперти высокий стройный мужчина, в высоких ботфортах и огненно-красном плаще, окруженный свитой дворян и офицеров.
– Герцог д’Энгьен, – прошептал портной и сорвал шляпу с головы, но Тюрлюпэн уже не видел его, потому что под влиянием внезапного решения отделился от толпы и пошел следом за герцогом, словно был одним из господ его свиты.
В сенях церкви он остановился. Заупокойная месса уже началась. С алтаря доносилась молитва священника «Domine exaudi»[15], и хор вторил ему словами: «Rant aures tuae intendentes»[16].
Тюрлюпэн дальше не пошел. Перед ним, на каменных плитах, сидела старуха-нищенка, он бросил ей свои восемь су, чтобы угодить Богу.
– Это хорошая лепта, – сказал он и был собой очень доволен. – Смотри только, чтобы у тебя никто не украл ее. Такое подаяние ты, наверное, видишь не каждый день.
Старуха не поняла его. Монета лежала у нее на коленях, но ее не видели подслеповатые ее глаза. Бормоча молитвы, она шамкала беззубым ртом и дрожащими пальцами перебирала четки.
– Эй ты! – крикнул, опешив, Тюрлюпэн. – Разве ты не видишь? Я дал тебе монету в восемь су.
Монах-тринитарий, стоящий в дверях, поднял глаза и удивленно взглянул на Тюрлюпэна. Но старуха не ответила ничего.
– Она слепа и глуха! – гневно сказал Тюрлюпэн и пожал плечами. Некоторое время он размышлял. Потом решил взять в собственные руки свое праведное дело, так как от этой старухи, он видел, нельзя было ждать содействия.
На левой стене, за колонной, висел образ, на котором изображено было поклонение агнцу. Перед источником живой воды преклоняли колени апостолы, папы, пророки и ветхозаветные патриархи. В золотую чашу стекала кровь из сердца агнца. Небеса разверзлись. Бог-Отец, с тройной короной на голове, простирал руки благословляющим жестом, и справа от Него, залитая солнечным светом, сидела Мария в синем одеянии.
Перед этим образом остановился Тюрлюпэн, и его пылкая молитва сливалась со словами священника, препоручавшего душу усопшего милосердию Господа.
– Не слушай его, – молился Тюрлюпэн, – не верь всему, что он рассказывает про меня. Он лжет. Я всегда был нищелюбив. Но это не нищий, он бездельник, и его сын прожигает жизнь с музыкантами и женщинами. Монету в восемь су я отдал вот той старухе, она ее заслуживает. Ты ведь видишь, она слепа и глуха.
Но не видно было знамения о прощении на размалеванном небе. Бог-Отец с неподвижным лицом смотрел на апостолов и пророков и на молящегося Тюрлюпэна.
– Он мне не внемлет, – растерянно бормотал Тюрлюпэн. – Он верит хромоногому старику, а не мне.
И, удрученный, вспомнил он вдруг о своем обете и о свече, которую держал под мышкой. Этой свечой он должен был умилостивить Бога. Сквозь железную решетку он заглянул в церковь, увешанную черными тканями и полную молящихся. Звуки «In resurrectionis gloria»[17] мощно потрясали своды. На главном алтаре и приделах горело много сотен восковых свечей, красных, желтых и синих, и в этом море света должен был исчезнуть его собственный бедный огонек.
– Ничего не поделаешь, – сказал он уныло, – придется мне заказать еще одну мессу за упокой этого старого негодяя, Бог настаивает на этом.
И он обратился к монаху-тринитарию, стоявшему в притворе церкви.
– Отец мой, – сказал он, – я дал обет отслужить мессу за упокой старика, которого там отпевают. Знаете вы его имя?
– Жан-Гедеон герцог де Лаван из рода Ла-Тремуй, – прошептал монах.
– Жан… Герцог… Не может быть! – крикнул Тюрлюпэн. – Я ведь видел его на мосту!
– Жан-Гедеон герцог де Лаван из рода Ла-Тремуй, наследственный наместник Иль-де-Франса, обершталмейстер Его Величества, всемилостивейшего нашего господина и короля, – повторил монах.
– Да упокоит Господь его душу, – пробормотал Тюрлюпэн в испуге и смятении и неуверенной походкой вошел сквозь открытые двери решетки, в церковь, где собралась вся французская знать.
Глава V
Медленно пришел в себя Тюрлюпэн. Вокруг себя он видел пышность и блеск королевского двора. Шуршащие шелка, парча и атлас. Шарфы, ленты, серебряные кружева, сверкающие камни на шейных цепочках, позументы на шляпах, пряжки на башмаках и застежки. Легкий лязг шпаг на каменных церковных плитах, примешивающийся к пению хора. Странные ароматы, слившиеся с запахом фимиама.
Тюрлюпэн понял свою ошибку, понял, что весь этот блеск не мог окружить похороны нищего. Он видел гроб на катафалке, двенадцать свечей желтого воску горело с каждой его стороны. Он видел архиепископа, окруженного клиром и магистрантами. Нет, это не было скромное отпевание бедняка. Двери, откуда ступени вели в подземный склеп, были настежь открыты, потому что погребение должно было состояться в самой церкви, а не на кладбище. Из этого Тюрлюпэн заключил, что умерший был действительно герцогом, пэром Франции, ибо похороны в церкви – он это знал – составляли священную привилегию королей, пап, кардиналов и высшей знати.
Сосредоточенно и молчаливо стояли четыре дворянина, на которых выпала честь отнести гроб в подземелье. Четыре пажа, одетые в черное и лиловое, держали концы вышитого серебром покрова. Камер-лакей ждал знака архиепископа, чтобы положить мантию на гроб. А за ним стоял дворецкий дома Лаванов, держа шпоры, шляпу и шпагу покойного герцога.
– Монах в притворе церкви, несомненно, сказал правду, – говорил себе Тюрлюпэн. – Что же мне еще делать тут? Но где же, черт побери, хоронят нищего с Красного моста и зачем меня прислали сюда? Может быть, я совсем не в церкви Тринитариев. Их так много, этих церквей, разве упомнишь, как они называются. В одном этом квартале я знаю еще три церкви: св. Поликарпа, Ессе homo[18] и Кармелитскую. Монах этот похож был на кармелита. Уж не попал ли я в Кармелитскую церковь? Разумеется, я в Кармелитской церкви, этим все объясняется.
Сознание, что в своем праздничном камзоле он имеет вполне приличный вид и одет как человек зажиточный, внушило ему мужество и уверенность. Башмаков своих он, правда, не должен был показывать. Они были в заплатах, это была его единственная обувь.
Когда хор пропел «Magnificat»[19] и