Разговоры с Гете - Иоганн Петер Эккерман
– Здесь перед вами совершенный человек, – сказал Гёте, – он умел не только мыслить, но и воспринимать прекрасное, в душе же его всякий раз рождался мир, редко встречающийся в действительной жизни. Его картины проникнуты высшей правдой, но правдоподобия в них нет. Клод Лоррен до мельчайших подробностей изучил и знал реальный мир, однако это знание было для него лишь средством выражения прекрасного мира своей души. Подлинно идеальное и состоит в уменье так использовать реальные средства, чтобы сотворенная художником правда создавала иллюзию действительно существующего.
– Мне думается, что это меткое замечание, – сказал я, – относится к поэзии в не меньшей мере, чем к изобразительному искусству.
– Я тоже так полагаю, – ответил Гёте. – Впрочем, продолжить наслаждение блистательным Клодом вам лучше было бы после десерта, – право же, его картины слишком хороши, чтобы торопливо просматривать их одну за другой.
– Да, это будет лучше, – согласился я, – меня даже в дрожь бросает, перед тем как перевернуть лист. Своего рода страх, который я испытываю перед этой красотой, напоминает то, что происходит с нами при чтении прекрасной книги, когда отдельные, особо волнующие места принуждают нас останавливаться и потом лишь с трепетом душевным продолжать чтение.
– Я написал ответное письмо королю Баварскому, – сказал Гёте после небольшой паузы, – надо, чтобы вы его прочитали.
– Для меня это будет весьма интересно и поучительно, – отвечал я.
– Да, кстати, – сказал Гёте, – здесь в «Альгемайнер цайтунг» напечатано стихотворение к королю, мне его вчера прочитал канцлер, посмотрите-ка и вы его.
Гёте передал мне газету, и я про себя прочитал упомянутое стихотворение.
– Ну, что вы о нем скажете? – осведомился Гёте.
– Это эмоции дилетанта, – отвечал я, – у него больше доброй воли, чем таланта. Звуки и рифмы ему представил язык высокоразвитой литературы, он же воображает, что говорит сам.
– Вы совершенно правы, – отозвался Гёте, – я тоже считаю, что это слабое стихотворение. В нем нет и признака видения внешнего мира, оно чисто умственное, да и то не в лучшем смысле этого слова.
– Чтобы создать стихотворение, – сказал я, – необходимо, как известно, хорошо знать то, о чем в нем говорится, если же в распоряжении поэта не стоит целый мир, как у Клода Лоррена, к примеру, то он даже при самых идеальных намерениях вряд ли сумеет порадовать своего читателя.
– Примечательно, – сказал Гёте, – что лишь врожденный талант доподлинно знает, в чем тут дело, остальные же в большей или меньшей степени блуждают в потемках.
– Это в первую очередь доказывают эстетики, – заметил я, – почти никто из них не знает, чему же, собственно, надо учить, и они лишь повергают в смятение молодых поэтов. Вместо того чтобы толковать о реальном, они толкуют об идеальном, и вместо того чтобы указывать молодому человеку на то, чего ему недостает, они сбивают его с толку. Если молодой поэт от природы одарен толикой остроумия и чувства юмора, он, конечно же, проявит эти свойства, даже не подозревая о том, что они ему присущи, но если ему вскружат голову статьями, восхваляющими столь высокие достоинства, он уже не сможет в простоте душевной применить их, сознание своей избранности немедленно парализует его силы, и, вопреки упованиям критиков, он больше уже не движется вперед, но, увы, топчется на месте.
– Вы совершенно правы, но на эту тему можно говорить без конца, – заметил Гёте. – Между прочим, я на днях прочитал новый эпос Эгона Эберта, – продолжал он, – и вы должны последовать моему примеру, – может быть, мы сумеем отсюда немного помочь ему. У него, право, очень приятный талант, но этой новой поэме недостает подлинно поэтической основы, то есть реальности. Ландшафты, восход и заход солнца, весь внешний мир, ему близкий и понятный, очень хороши, лучше и не сделаешь. Но остальное, все, что отодвинуто в глубь веков и относится к сказанию, лишено необходимой правдивости, нет здесь и настоящего ядра. Амазонки, их жизнь и поступки изображены общо и не оригинально, в духе, который молодым людям представляется поэтическим и романтическим, за каковой, впрочем, и сходит в мире эстетики.
– Это заблуждение характерно для всей теперешней литературы, – сказал я. – Правда многих отпугивает своей мнимой непоэтичностью, потому-то они и впадают в общие места.
– Эгону Эберту следовало бы держаться исторического предания, в таком случае из его поэмы вышел бы какой-нибудь толк. Я вспоминаю, как Шиллер изучал предания, как бился, стараясь получше представить себе Швейцарию, когда писал своего «Телля», или Шекспир, который заимствовал из хроник целые куски и дословно использовал их в своих пьесах, – вот у них-то и следовало бы поучиться молодым поэтам. У меня в «Клавиго» имеются места, целиком взятые из мемуаров Бомарше.
– Но они так переработаны, – сказал я, – что этого не замечаешь, заимствованный материал полностью слился с вашим текстом.
– Если это так, то хорошо, – ответил Гёте.
Засим он рассказал мне кое-что о Бомарше:
– Это великий чудак, вам непременно надо почитать его мемуары. Судебные процессы были его стихией, тут он чувствовал себя как рыба в воде. Сохранились еще его речи и опротестования, которые можно назвать самым диковинным, самым талантливым и смелым из всего, что когда-либо говорилось в судебном зале. Но этот знаменитый процесс Бомарше как раз и проиграл. Когда он спускался по лестнице в здании суда, ему встретился поднимавшийся по ней канцлер. Бомарше обязан был пропустить его, но не пожелал этого сделать, соглашаясь лишь на то, чтобы оба они слегка посторонились. Канцлер, оскорбленный в своем достоинстве, приказал сопровождавшей его свите насильно отодвинуть Бомарше, что и было сделано. Последний тотчас же снова направился в зал суда и возбудил дело против канцлера, которое, кстати сказать, выиграл.
Я посмеялся над этой анекдотической историей, и за столом мы продолжали весело беседовать о том о сем.
– Я опять взялся за свое «Второе пребывание в Риме», – сказал Гёте, – чтобы наконец с ним разделаться и иметь право думать о чем-то другом. Как вы знаете, свое напечатанное «Итальянское путешествие» я целиком составил из писем. Но письма, которые я писал во время второго пребывания в Риме, такому использованию не поддаются. В них слишком много говорится о домашних делах, о разных веймарских взаимоотношениях и мало о моей жизни в Италии. В них, правда, имеются некоторые высказывания, отражающие мое тогдашнее внутреннее состояние. Вот у меня и созрел план извлечь эти места, по порядку переписать их и затем вставить в рассказ, коему они сообщат должный тон и настроение.
Мне эта мысль показалась превосходной, и я постарался поддержать