Отзвуки войны. Жизнь после Первой мировой - Михаил Михайлович Пришвин
– В этом еще нет человека, эта наивная вера очень похожа на предрассудок моей покойной няньки, будто червяки сами заводятся в цветочном горшке, что сам горшок порождает червя.
Нет человека, пустое Рождество!
В заключение нашей беседы этот новый Акакий Акакиевич, у которого воры украли шинель, вынимает из кармана белый носовой платок и весело рассказывает о своем открытии: оказывается, носовой платок можно самому прямо под краном вымыть в несколько минут, а прачка берет за это сорок копеек!
Кому же все-таки хорошо? – Не верю в настоящую радость тех, кто идет по зову всюду расклеенной афиши «Веселый бал», спрашиваю об этом разных «естественных» людей. На вопрос мой одному крестьянину, кому теперь на Руси жить хорошо, он ответил:
– У кого нет никакого дела с землей.
Солдат сказал:
– С войной.
Купец:
– С торговлей.
Тогда я подумал: «Смысл их существования заключается в сознании жертвы настоящим для будущего».
И спросил крестьянина, чем он теперь жертвует.
– Ничем! – просто ответил крестьянин.
Солдат сказал:
– Довольно жертв!
Купец:
– Мы сами жертвы.
Из этих ответов я понял одно: эти люди ждут, – чают чего-то лучшего; огромная масса населения только чающие, как те калеки, которые ожидали движения воды в Силоамской купели.
А весь мой интерес к событиям был в ожидании личности, которая укажет пример исполнения чаяния рабов и обещаний господ. С моей точки зрения, нового совершенно ничего не произошло: мир по-прежнему разделяется на господ обещающих и на рабов чающих и до того разделяется, что даже Учредительное собрание есть не больше, как чаяние Рождественских дней.
Спрашиваю себя, где же новое, и отвечаю, это, вероятно, в Европе. А русский народ теперь находится во власти сил мировой истории и покорно предается их воздействию на себя. Теперь все русские люди спешат занять удобные места в зрелище, за которые заплатили так дорого.
Конечно, я высказываюсь здесь с точки зрения человека, чающего признания личности, настроение обещающих совершенно обратное; для примера беру их газету и, ткнув пальцем в нее, при зажмуренных глазах выписываю из-под пальца:
– Вопрос о мерах к ослаблению грозного роста русского революционного движения дошел даже до палаты лордов и вызвал чрезвычайно любопытные дебаты.
Значит, основная разница точки зрения обещающих с точкой зрения чающих, что одни считают, что нас Европа определяет, другие – что мы определяем Европу, одни это наше Рождество считают пустым, бесчеловечным, другие устраивают «Веселый бал» по случаю того, что рыжий таракан у нас скоро не будет называться прусским («пруссаки»), а у немцев – русским («Russen»).
Последний ответ
День поворотный, исторический день: немцы наступают. Не нужно и газет читать, а только послушать, о чем говорят в трамвае, или выглянуть в окошко на Невский.
Молчали, молчали, и вдруг какая-то ликующая злоба вырвалась из сырого темного подвала.
– Последние денечки танцуете!
– Три дня подряд.
– Ну, потанцуйте!
Попик радостно говорит:
– Еще до весны кончится!
А спросить бы: что кончится? Россия? А пропадай вся Россия, лишь бы кончились большевики, – пусть немцы, японцы…
– Ничего, ничего, – говорит попик, – еще до весны кончится, а то землю наши не обсеменят, последнее зерно выбирают.
Слабо возражают:
– Думаете, немцы меньше зерна возьмут?
– И нас устроят, и барыши возьмут.
– Конечно, устроят: вот мы совсем уезжать собрались, уложились, а теперь нет, подождем.
Так вырвалось из подполья новое пораженчество: прежнее было при сытости и от духовного голода, – нынешнее и от духовного, и от телесного, и всякого голода и разрушения с самого начала и до самого конца, до матери и ребенка, до буквы ѣ и всего русского правописания.
Всякий о своем болеет: я о букве ѣ. Для меня эта буква все равно, что для старовера икона с двумя пальчиками: припишите третий пальчик, и старовер бросит ее. Так и у меня: если бы мне в детстве сказали, что буква ѣ не обязательна – я бы переломал все правописание, и никакая сила не заставила бы меня писать правильно.
Что благополучно миновало меня, то постигло моего сына. Не давалась ему грамота, бились мы с ним зимы три и даже летом не давали дичать, занимались понемногу, и так стал он писать довольно правильно. Этой осенью отдал его в гимназию и уехал в Петроград. Теперь получаю от него письмо: все отверг, как будто никогда его ничему не учили.
Пишу ему:
– По твоим письмам вижу, что ты хочешь совершенно разрушить правописание. Напиши мне, кто тебя этому учит – начальство или какая-нибудь партия, кстати, напиши, к какой ты принадлежишь партии.
Мальчик отвечает мне:
– Я ничего не разрушаю, само валится все. А принадлежу я к партии эсеров, или специалистов-революционеров.
Вот еду теперь на трамвае по Невскому, смотрю, слушаю, как ведут себя русские люди в последние деньки, и думаю о последнем дне Суда, ну, ничего-то нет у нас, армия разбежалась, офицеры и студенты очищают улицы, курсистки торгуют газетами, которые дышат на ладан, дети разрушают правописание, – ничего не делаем.
– Кто же вы такие? – спросят нас на Суде.
И в последний час на страшном судище Господнем мы ответим добро.
– Мы, Господи, ничего, мы так себе, русские люди, специалисты-революционеры.
В телячьем вагоне
Лет уже пятнадцать по нескольку раз в год езжу я из Петрограда в Елец, и никогда не случалось мне встретиться с человеком, который одновременно со мной брал бы в классе билет до Ельца. Теперь в нашей очереди многие едут в Елец – южный полюс Российской советской федеративной республики, за Ельцом где-то очень близко немцы, и потому многие берут до Ельца.
На северном полюсе господствует принцип всеобщего мира и классовой войны, на южном – царство мешочников, без всякого принципа. Нелегко освободиться от петроградского принципа: из Петрограда я выбрался совершенно так же, как из плена, не брезгуя никакими средствами: я убежал.
И как бывало, еду я в поезде возле места военных действий, видно в окно, как шрапнель разрывается, а тут люди в вагоне пытаются осмыслить военное разрушение и убийство, и так теперь в поезде, идущем вдоль революционного фронта, еду я и слушаю, как человек-зверь пытается подняться на две ноги.
В нашем вагоне идет жестокий спор старушки-толстовки с большевиками, матросами гвардейского экипажа Балтийского флота.
– Ваша программа чудесная, – говорит толстовка, – мы, толстовцы, это признаем, только не надо насилия.
– Мамаша, – отвечает матрос, – это война!
– Не нужно войны!
Спорят, будто летят, а вот рядом со мною сидит человек бледный, опухший, измученный. Ему не улететь – он жертва