Белый конь, бледный всадник - Кэтрин Энн Портер
– Адам, самое худшее в этой войне – страх и подозрительность и то ужасное, что читаешь в глазах, которые на тебя смотрят… Точно люди закрыли ставнями свои мысли, свое сердце и в щелку выглядывают на вас оттуда, готовые отскочить назад при любом вашем движении, при любом вашем слове, если не поймут его сразу. Меня это пугает; я, как и все мы, живу в страхе, а нельзя, чтобы люди так жили. Ведь все кругом таятся, все врут. Вот что делает война с человеческой мыслью и с человеческим сердцем – а одно от другого отделить невозможно, Адам, война коверкает их еще хуже, чем человеческое тело.
После короткого молчания Адам серьезно проговорил:
– Да, конечно… Но ведь с фронта можно вернуться целым и невредимым. Для мысли и сердца иногда все складывается хорошо, а если что-нибудь случится со злосчастной человеческой плотью, тогда, значит, просто не повезло человеку. Вот и все.
– Да, конечно! – передразнила его Миранда. – Значит, человеку просто не повезло. Вот и все!
– Если бы я не пошел в армию, – сухо проговорил Адам, – мне было бы стыдно перед самим собой.
Ну вот, теперь все ясно. Взяв Адама за руку, она шла молча, думая о нем. Да, ни ожесточения, ни бунтарства в Адаме нет и следа. Он чист, думала она, чист как стеклышко, без малейшего изъяна, совершенен, как полагается быть жертвенному агнцу. Жертвенный агнец преспокойно шествовал рядом с ней, приспосабливая свои широкие шаги к ее мелким, ведя ее в добропорядочном американском стиле с внутренней стороны тротуара, поддерживая при переходе улиц, будто она была полным инвалидом («Надеюсь, нам не попадется лужа, не то он перенесет меня через нее на руках»), дымя сигаретой, дыша носом, легко неся свой стан, и от него шел мужественный запах недушистого мыла, только что начищенных ботинок, только что вымытой кожи. Он откинул назад голову и улыбнулся небу, которое все еще было в тумане, обещающем дождь.
– Ой-ой-ой! – сказал он. – Какой вечер! Кончайте поскорее свою рецензию, и займемся делом.
Он ждал ее, сидя за чашкой кофе в ресторанчике рядом с редакцией, прозванном «Грязная ложка». Сбежав наконец вниз, умытая, причесанная и напудренная, она увидела Адама первая. Он сидел у большого грязного окна лицом к улице, но смотрел куда-то вниз. Лицо его было необыкновенное – тонкие черты, гладкая кожа золотилась в тусклом освещении, и сейчас на нем лежала печать безысходной тоски, мучительной тревоги и разочарования. На какую-то долю секунды перед ней мелькнуло лицо Адама повзрослевшего, лицо той поры, до какой он не доживет. Тогда и он увидел ее, встал и снова озарился улыбкой.
Адам сдвинул оба их стула; они сидели за столиком, пили горячий чай и слушали джаз-оркестр, игравший «Упакуй свои беды».
– «…в мешок вещевой, улыбнись, засмеись, засмеись!» – орала компания молодежи непризывного возраста, сидевшая за столиком рядом с оркестром. Они кричали кто во что горазд, оглушительно, истерически хохотали, якобы вне себя от веселья, и под скатертью передавали друг другу плоские бутылки с чистым спиртом (в этом западном городе, основанном и построенном разгульными, пьяными горняками, не разрешалось открыто потреблять алкоголь), подливали спирту в стаканы с имбирным пивом и распевали «Путь далекий до Типперери». Когда «Типперери» сменила «Мадлон», Адам сказал: «Пошли танцевать». Заведение это было дешевое, тесное, душное, насквозь прокуренное, но ничего лучшего в городе не было. Музыку здесь играли веселую, и вообще, подумала Миранда, жизнь у нас такая сумасшедшая, что это не имеет никакого значения. Это все, что есть у нас с Адамом, и больше нам не дано, так уж сложилась наша жизнь. Ей хотелось сказать: «Адам, очнитесь от своих снов, послушайте, что я вам говорю. У меня ломит грудь, голову, сердце, и эта боль – она настоящая. У меня все болит, а вас подстерегает такая опасность, что я думать об этом не могу, так почему же мы не можем спасти друг друга?» Когда ее рука крепче сжала его плечо, он тут же крепче обнял ее за талию и так и оставил руку. Они танцевали молча, но то и дело улыбались друг другу странными, каждый раз меняющимися улыбками, будто обретя какой-то новый язык. Наклонив лицо к плечу Адама, Миранда увидела темнолицую молодую пару за угловым столиком, – они сидели, обняв друг друга за талию, сблизив головы, устремив глаза на что-то, маячившее перед ними в пространстве и видное только им двоим. Правая рука девушки лежала на столе, он накрыл ее руку своей; лицо девушки застилали слезы. Время от времени он брал ее руку и целовал и, снова опустив, не снимал своей, и глаза у нее снова затуманивались. Это не было нескромностью с их стороны, они просто забыли, где находятся, а может, им некуда было больше пойти. Они не говорили ни слова, и эта маленькая пантомима повторялась раз за разом, точно короткий печальный фильм. Миранда позавидовала им. Позавидовала девушке. Та по крайней мере может плакать, если от этого ей чуть легче, и ему даже не надо спрашивать: «Что с тобой? Скажи мне». Перед ними стояли чашки с кофе, и спустя долгое время – Миранда и Адам успели два раза потанцевать и снова сели за столик, – когда кофе совсем остыл, они вдруг выпили его, потом опять обнялись, не проговорив ни слова, не обменявшись почти ни единым взглядом. Что-то у них было решено, решено твердо. Как завидно, как завидно, что эти двое могут вот так молча сидеть рядом, и выражение лица у них одинаковое, когда они смотрят в ад, уготованный им обоим, и неважно, какой это ад, он принадлежит им двоим, и сейчас они вместе.
По соседству с Адамом и Мирандой сидела, облокотившись о стол, молодая женщина и что-то рассказывала своему соседу:
– Этот нахал мне совсем не нравится. Он все уговаривал меня выпить, а я ему говорю: да не пью я, а он: слушай, мне смерть хочется выпить, а ты отказываешься, это нечестно с твоей стороны. Не могу же я сидеть тут и пить один. А я ему: хорошенькое дело! Во-первых, ты тут не один сидишь, а хочешь выпить, так пей, говорю, я-то тут при чем? Тогда он подозвал официанта и заказал бутылку имбирного пива и чтобы два стакана, и я выпила чистого пива, как всегда пью, а он подбавил себе в стакан самогона. Уж так