Дмитрий Холендро - Ожидание: повести
У окошка, прорезанного в стекле и окруженного веерами открыток, на которых и розы, и сирень, и маки, Харлаша долго и сердито топчется. Этот ядовитый цветник его раздражает. Сделали стекло и заляпали: не увидеть человека. А Харлаше необходимо доброе лицо. Он же знает, что ему есть письмо, если поискать.
В третий раз Харлаша стоит в очереди, а, достоявшись, не знает, как начать. Уже купил марку с Гагариным и ненужную открытку с розами.
За окошком вздернулась курносая мордашка с челкой и косицами, торчащими из-за ушей в разные стороны, как рыболовные крючки.
— Здравствуй, дочка.
— Чё вам?
Так она и говорит «чё», покороче.
— На Голубиное почту отложили?
— Куда-куда?
Старик подсовывается поближе:
— На Голубиное.
— Вся почта сортируется.
— Письмо должно быть, — доверительно сообщает ей старик, отгораживаясь от очереди плечами. — Свириденко Харлампию…
— Ну и получит его в своем Глубинном.
— Голубином.
— Какая разница!
Курносая дочка сухо стучит ногтем по стеклу, как наперсточком, подгоняя очередь. Харлашу отжимает от окна мужчина в шляпе, и он стеснительно отодвигается, ругая себя за неуменье, а девушка говорит про него тому, в шляпе:
— Странный какой-то!
И тот ей объясняет:
— Старики все странные.
Как будто сам не будет стариком.
Харлаша снова заходит в конец очереди и снова терпеливо ждет, суется в окошко и застенчиво объясняет:
— Это я и есть… Свириденко Харлампий…
— Ну и что? — спрашивает девушка, не сразу поднимая на него крапчатые глаза. — Получите свое письмо в этом самом… там, где живете.
— Пропадают они, — говорит Харлаша, словно бы горько размышляя вслух. — Письма… они ж маленькие…
И девушка вдруг возмущается так, что дрожат острые кончики ее косиц:
— Ничего не пропадают! Кому есть, тому доставляются!
На Харлашу теперь налегает грудью толстая женщина с базарной сумкой. Она давит на него, двигает свою сумку к окошку по прилавку, так что кустики укропа и петрушки щекочут бороду старика, а сама советует:
— Вы сходите к начальству! Ничего от них не добьетесь.
— Посмотрела б, дочка, — просит Харлаша, нечаянно уцепившись своими клешнями за прилавок и опять просовывая медное лицо сквозь укроп.
— Да где смотреть-то! — всплескивает руками в пятнах от чернил его безымянная дочка. — Я ж вам человеческим языком говорю!
— Так ведь и я к тебе по-человечески…
— Бестолковый! — восклицает девушка и впервые по-настоящему взглядывает на старика, но он уже стоит к ней спиной.
И в спине его с опущенными плечами, с растопыренными лопатками, лезущими из-под обвисшей тужурки, столько горя, что никак не распрямиться старику под этой ношей. Он стоит и ждет, когда вернется хоть немного сил. Но силы не возвращаются, и он делает шаг и садится у круглого столика, отодвинув локтем баночку из-под клея.
— Что там за письмо вы ждете? — спрашивает его рассерженный голос.
Курносая, с косицами, возникает перед ним. Она возникает постепенно, как будто создается на его глазах. Сначала Харлаша видит ее парусиновые тапочки, потом чулки в рубчик и синий халатик, застегнутый на все пуговицы, от колен до горлышка, и последняя пуговка под круглым воротничком отвисла на длинной нитке, а дальше уже воинственный носик, и пшеничная челка, и острые косицы, изогнутые по фасону: «Будь готов!»
Харлаша рассматривает ее сквозь свои бесцветные, давно выгоревшие в незащищенных морских просторах ресницы, они удивленно хлопают, и от них хлопают перед глазами старика почему-то длинные тени, такие длинные, что бьют через весь зал, по противоположной стене, и он видит девушку, как изображение в старом мигающем кинематографе, и не сразу соображает, что она живая.
А тогда уж говорит:
— От сына.
— Пойдемте, — резковато зовет его девушка.
Он встает и слышит, как ее ругают. Очередь кричит, что это безобразие, почему она бросила работу, но девушка идет впереди него, не оглядываясь, а свое окошко она заставила счетами. Курносые все храбрые. У него жена была такая же, Катя.
По узкой лестнице они погружаются в недра почтамта. Из этих таинственных недр выныривают почтальоны и толкают Харлашу толстыми сумками.
— Ты куда его? — спрашивает у дверей полувоенный, нервный, как щенок на привязи. — Явление!
— Ты мне веришь, Гаврик? — Девушка прикладывает руку к халатику на груди, — Он около тебя постоит. Открой.
Не спуская глаз с ее халатика, Гаврик толкает дверь, и Харлаша делает шаг в большую комнату и застывает у порога, где ему велено стоять.
А комната — сказочная, откуда не возвращаются несчастными. И, как в сказке, здесь все очень просто. Сыпятся письма на столы. Из самых обыкновенных мешков. Конверты, конверты, груды, горы конвертов. Железные палочки подхватывают их, подкладывают к механическому штемпелю и отщелкивают на транспортер, по которому письма бегут, торопясь к людям.
Те письма, что особенно неорганизованны и увертливы, бьют ручными штемпелями и откидывают приведенными к послушности. Колотите, колотите!
В глазах старика рябит от женских рук, а в ушах нарастает грохот. Штемпеля стучат, как каблуки танцоров, как поезд, как обвал. Сколько писем! Должно же тут быть и его письмо…
Курносая о чем-то говорит с сортировщицей — не разобрать, о чем. Смотрит, вынув из одной ячейки деревянных сотов у стены, тощую стопку, всего в три письма, и сквозь гул бесшумно идет к старику. Она идет с пустыми руками. И, подобно смерчу, обвал уносится куда-то, а в тихий и сухой перестук штемпелей падает ее внятный голос:
— Придется подождать.
— Свириденко? — переспрашивает старик.
— Свириденко, в Голубиное, — подтверждает она, почему-то вздыхая. — Ничего…
Значит, это все чужие письма. И она держала чужие.
— Подожду, — говорит старик.
А глаза все еще с надеждой смотрят на девушку.
— Не отвечает? — спрашивает она, обнимая руками свою грудь под настырным взглядом Гаврика, будто она голая.
— О ком вы? — спрашивает Гаврик.
— Сын, — говорит девушка Гаврику так, как будто тот виноват.
— Может, его, вашего сына-то, давно уж нет там, куда вы пишете, — оправдывается Гаврик.
— Как нет? — возмущается старик от мысли, которая не приходила ему в голову.
— Может, он пе-ре-ехал… — внушительно объясняет Гаврик, словно переехавший не мог написать, — И выходит у вас не-до-ра-зу-ме-ние…
— Хотите, проверим? — спрашивает девушка.
— Как?
— Напишем в адресный стол.
Старик молчит, и каменеет его лицо. С одной стороны, его мучает боль и тревога от неизвестности, с другой — ему стыдно перед людьми… Стыдно проверять сына, вроде жаловаться на него… Стыдно перед этим адресным столом, перед самим сыном. Старик вздыхает протяжно и глубоко, как вздыхает море, накатив последнюю волну на берег после долгого шторма… Море забирает волну назад… Море остается морем, оно не изменяет себе. Старик молчит.
— Я сама напишу, — обещает курносая, — давайте адрес.
И, оставив адрес, Харлаша долго не может простить себе этой слабости, и бродит по городу, и пьет на рынке, где с каменных лотков жены колхозников робко торгуют рыбой, а на большом деревянном бараке написано «Чайная», хотя в ней потчуют водкой.
11Возвращается он с Сахой, удачно перехватив его грузовик у переезда.
Машина бежит, вырвавшись из городской тесноты, оставив позади каменный паровоз элеватора, сложенный словно бы из кубиков, с прямоугольной трубой.
Как ни затейлив городской мир, все равно он кажется игрушечным рядом с величавой простотой степи, в которую они углубляются. Вечереет, и степь еще шире, чем днем, без зыбких занавесей солнечного марева, и на неё не хватает глаза, как на море. Дорога, по-степному прямая, стреляет в горизонт. Все открыто и, может быть, загадочно, но не запутанно. Мир могуч, простодушен и прямодушен — это чувствуется в степи, словно тут он отвечает изменчивым страстям на вопрос, в чем его сила.
И любовь, и перемены, и открытия, и смерть — все должно быть достойно этой широты, этого неба, этой степи, этого солнца.
Оно еще стоит в конце дороги, летящей к нему, как по воздуху, и все маленькое вокруг тянется к солнцу, к небу и земле.
Тянутся маленькие солнца подсолнухов, подняв от земли в сторону большого солнца свои желтые головы. Тянется белое, высокое, взбитое облако, вкручиваясь в небо. Тянутся навстречу закатные лучи.
И даже шоссе зацветает, становится фиолетовым, и вот-вот запахнет шалфеем, одуряюще-крепко в этом стойком безветрии.
На фиолетовое шоссе выходит серая дрофа. Тело ее изящно вытянуто, как веретено, и прикрыто рябой, черно-коричневой, маскировочной накидкой. Голубиная голова поворачивается к машине и тут же ныряет в траву, и лишь мелькает хвост, подбитый снизу молочными перьями для красоты. И впрямь красавица!