Джон Чивер - Ангел на мосту (рассказы) (-)
- Ну вот, я очень рада вас приветствовать, - сказала она и со вздохом поднялась со стула. - Так приятно снова видеть на пляже ребятишек, и, хотя Гринвуды, повторяю, очень милые люди, у них, конечно, были, как и у всех, свои недостатки и слабости. Я говорю, что по ним скучаю, но вместе с тем не могу сказать, чтобы скучала по их ссорам. Прошлым летом мне приходилось каждый вечер слушать, как они между собой бранятся. Чего только, бывало, не наговорят! Они то, что называется, не сошлись характером.
И гостья скосила глаза в сторону Мэри-Ли, как бы давая понять, что если бы не дочь, могла бы порассказать и больше.
- После того как спадет дневная жара, я люблю копаться у себя в саду, - продолжала она, - но когда они ссорились, я не смела и носу показать на улицу. Иной раз даже приходилось закрывать все окна и двери. Не следовало бы мне, наверное, все это рассказывать, ну да правду разве утаишь?
Миссис Уайтсайд двинулась из гостиной в прихожую.
- Да, так вот эта лестница, как я вам говорила, была выстроена специально для Долорес, для ее свадьбы. А она, бедняжка, сочеталась гражданским браком в мэрии, на девятом месяце, с рабочим из гаража. Очень, очень приятно иметь вас соседями! Идем же, Мэри-Ли!
Казалось, я бы должен был радоваться: я получил то, чего добивался, и миссис Уайтсайд как бы удостоверила подлинность того уныния, которое я почуял в доме. Но почему меня так растрогала мечта бедняги о счастливом бракосочетании дочери? Я так и видел этих супругов у подножия лестницы, только что завершенной по их заказу. Долорес, верно, играла в это время где-нибудь в уголке, на полу. А они стояли в обнимку и улыбались, подняв лицо к сводчатому окну, которое олицетворяло в их глазах благополучие, благопристойность и прочное счастье. Куда же оно девалось, отчего их простодушной мечте было суждено завершиться катастрофой?
Утром снова шел дождь, и кухарка вдруг объявила, что у нее сестра умирает в Нью-Йорке и что ей надо ехать домой. Ни писем, ни вызова к телефону, насколько мне было известно, она не получала, но тем не менее я покорно отвез ее на аэродром и потом без всякого энтузиазма поехал домой. Мне уже все здесь опостылело. Где-то я нашел шахматы из пластмассы и пытался обучить этой игре сына, но в результате снова с ним поссорился. Младшие дети валялись в постелях, читая комиксы. Я раздражался на всех и на все и решил - в интересах семьи - слетать денька на два в Нью-Йорк. Жене я соврал что-то насчет срочного дела, и на другое утро она отвезла меня на аэродром. Как хорошо было подняться в воздух и чувствовать, что тебя уносит из унылого Бродмира! В Нью-Йорке пекло, как в разгаре лета. Я просидел в своем служебном кабинете до конца дня, а потом зашел в один из баров, расположенных невдалеке от Центрального вокзала. Через несколько минут после меня в бар вошел Гринвуд. Мало что осталось от его романтического облика, однако я все же узнал его по сходству с фотографией из комода. Он заказал себе мартини и стакан воды, причем воду выпил тотчас, залпом, словно именно ради этого он сюда и пришел.
С первого взгляда было видно, что он принадлежит к легиону призраков, обивающих пороги Манхэттена в поисках работы, готовых ехать в Мадрид, в Дублин, в Кливленд - куда угодно. Волосы его были прилизаны, лицо румяно, и поначалу можно было подумать, что оно обветрилось и загорело на трибунах бейсбольных состязаний или на бегах, но тут же по дрожанию рук становилось ясным, что своим румянцем он обязан алкоголю. Он стоял некоторое время, болтая с барменом, по-видимому хорошим его знакомым. Потом бармен отошел к кассе и принялся считать чеки, а Гринвуд остался в одиночестве и тотчас обиделся. Это было видно по его лицу. Он был явно обижен тем, что бармен его бросил. Час был поздний, все поезда-экспрессы уже отбыли, а в баре становилось их все больше и больше, этих бойцов призрачного легиона. Они приходят Бог весть откуда, чтобы уйти затем Бог весть куда, все эти хорошо одетые и на вид процветающие бродяги, которые, несмотря на столь бесспорное родство между собой, никогда бы и не подумали вступить друг с другом в разговор. У каждого из них за томиком, отобранным литературной гильдией, припрятана бутылочка виски и еще одна - в скамье у пианино. Я хотел было представиться Гринвуду, да раздумал: ведь для него я - тот, кто лишил его любимого обиталища! Точного хода событий, из которых складывалась его биография, я угадать не мог, но примерную атмосферу и направление его жизни я представлял себе очень хорошо. Когда Гринвуд был еще ребенком, папа либо умер, либо бросил маму. Среди отметин, которые жизнь оставляет на лице человека, не так трудно узнать печать, накладываемую безотцовщиной. Воспитанный матерью и теткой, он окончил какое-нибудь казенное высшее учебное заведение, скорее всего по факультету общей коммерции. Во время войны он, должно быть, работал в системе розничного снабжения армии. А когда война кончилась, жизнь его вдруг распалась. Он потерял все - дочь, дом, привязанность жены, интерес к работе. Впрочем, ни одной из этих утрат все же нельзя было объяснить то состояние растерянности и боли, в котором он, по-видимому, пребывал все время. Подлинная причина так и останется скрытой - от него, от меня, от всех нас. Потому-то эти привокзальные бары и кажутся нам такими таинственными.
- Эй ты, умник, - крикнул он вдруг бармену. - Послушай, умная башка! Может, улучишь минуту, чтобы обслужить клиента?
Это была первая неприятная нотка, но скоро, очень скоро - я это знал! - за нею последуют другие, одна другой неприятней. Он сделается совершенно невыносимым. У худых и толстых, желчных и веселых, молодых и старых, у всех этих призраков неизменно наступает минута, когда они делаются невыносимыми. Все они кончают тем, что, придя домой, обвиняют швейцара в дерзости, бранят жену за расточительность, упрекают растерянных детей в неблагодарности, после чего заваливаются спать не раздеваясь в комнате для гостей. Впрочем, сейчас меня тревожил не этот образ. Мне все мерещилось, как мистер Гринвуд стоит у себя в новой прихожей, любуясь своей мечтой: дочерью-невестой, бросающей с лестницы цветы. Странно! Мы не обменялись с ним ни единым словом, я не был даже с ним знаком, его утраты не были моими утратами, и тем не менее я почувствовал, что не могу оставаться в эту ночь один, и пригласил разделить ее со мной одну неряху-секретаршу, работавшую у нас в конторе. Утром я сел на самолет и полетел к морю, где застал все тот же дождь и жену, чистящую кастрюли на кухне. У меня наступило похмелье, я чувствовал себя порочным, виноватым, запачканным. Я решил искупаться в море - быть может, это меня освежит, подумал я, - и спросил жену, где мои трусы.
- Где-то валяются, - ответила она сердито. - Они мне то и дело попадались под ноги. Ты их оставил мокрыми на коврике у постели, а я их повесила в душевой.
- В душевой их нет, - сказал я.
- Ну, значит, где-нибудь еще, - сказала она. - Ты их, случаем, не искал на обеденном столе?
- Послушай, - сказал я. - Почему ты говоришь о моих купальных трусах так, точно они шатаются по всему дому, хлещут виски, портят воздух и рассказывают сальные анекдоты при дамах. Ведь речь идет всего-навсего о невинной паре трусов!
Тут я чихнул и ждал, что она мне пожелает здоровья, как обычно, но не дождался.
- И носовые платки куда-то все запропастились!
- Сморкайся в бумажные, - сказала она.
- Я не желаю сморкаться в бумажные платки, - сказал я.
Должно быть, я кричал, так как тут же послышался голос миссис Уайтсайд, зовущий домой Мэри-Ли, и затем стук закрывающегося окна.
- Господи, как ты мне надоел сегодня! - воскликнула жена.
- А ты мне вот уже шесть лет как надоела, - сказал я, сел в такси, уехал в аэропорт и улетел в Нью-Йорк вечерним самолетом. Мы поженились двенадцать лет назад, а до этого два года жили невенчанными, итого, следовательно, мы прожили вместе четырнадцать лет. Но с того дня я ее больше не видел.
* * *
Все это я пишу в другом домике на берегу моря, где я живу с другой женой. Я сижу в кресле, не отмеченном ни особенным каким-нибудь стилем, ни эпохой, ни вдохновением художника. Обивка в нем отсырела и отдает плесенью. Передо мной стоит пепельница, украденная в Риме из гостинцы "Эльсинор". Стакан, из которого я пью виски, носит следы киселя на своих стенках. Одна из ножек стола, за которым я пишу, сделана из другого дерева. Лампа светит тускло. Магда, моя теперешняя жена, занята окраской своих волос. Она красит их в рыжий цвет, и его приходится возобновлять каждую неделю. День туманный, мы живем недалеко от пролива, усеянного буйками. Как во всяком богобоязненном местечке, здесь по воскресеньям все утро напролет звонят колокола - то высокие, то густые, то такие басистые, что, кажется, будто они гудят на самом дне моря. Магда просит меня подать ей очки. Я покорно тащусь за ними на террасу. Лучи света из окон нашего коттеджа упираются в туман. Кажется, что они сделаны из какого-то плотного материала и что о них можно споткнуться. Вдоль всей дуги залива виднеются огоньки других коттеджей, в которых тоже витают привидения и тоже копятся запасы счастья или горя для тех, кто приедет им на смену - в августе или на будущий год. Неужто мы и в самом деле так тесно связаны друг с другом? Неужели всем нам суждено взваливать свое бремя на плечи людей, которых мы и в глаза никогда не увидим? И это чувство всеобщности страдания - неужели оно так неизбежно?