В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Окна светились лишь на улице Карла Маркса — некогда многолюдной, плоти от плоти и сути от сути прежнего Бердичева, — но в старых боковых улочках и переулках лежала плотная, густая, горькая тьма. Она окутывала дома и крыши, растекалась по земле, взбиралась по стенам до самого неба, а ветер, ее помощник, тщательно проверял каждую пядь, заглядывал за каждый угол, приподнимал каждую тряпку — не осталось ли где какого-нибудь светлого места… Это был всего лишь ветер, но мне казалось, будто стая дряхлых чертей бежит за мной, забегая вперед, похабно высовывая языки и охаживая меня своими грязными хвостами. И некуда было деться от их свиста и угрожающего воя… так что я ничуть не удивился, когда из чертовой этой кутерьмы вдруг возникли и подошли ко мне с двух сторон два крепких широкоплечих молодца весьма разбойного вида.
— Стоп! — скомандовал один из них и продолжил на чистейшем еврейском языке: — Как зовут тебя, господин еврей?
К тому времени я уже настолько стосковался по звуку родного языка, что, услышав эти простые слова, обрадовался неимоверно. Слава богу! Еще не совсем испарилась еврейская речь из Бердичева! Еще скрипит худо-бедно колесо нашей истории!
— Биньямин! — возопил я с великим облегчением. — Биньямин из рода Исраэля-Алтера! Зовите меня так, милые вы мои братья-разбойнички!
— Еврей? — еще раз уточнили они.
— Еврей, еврей! — радостно прокричал я, трепеща от счастья и возводя очи к одинокой звезде-заступнице в небе Бердичева-папы. — Самый что ни на есть чистокровный, скромный побег древа Авраама, Исаака и Иакова…
— Хватай его, Соломон!
И молодцы, крепко подхватив с обеих сторон, повлекли меня в глухую темноту переулка, а проклятый ветер, третий разбойник, с улюлюканьем бросился им на подмогу, поспешая вослед и подталкивая нас в спины. Так неслись мы неведомо куда, и дряхлые черти гримасничали и свистели из каждого угла и переулка.
Дорогие мои читатели! Знали бы вы, как трудно продолжать этот грустный рассказ… Вряд ли мне поверят те из вас, кто привык сомневаться во всем и воротить нос от всего необычного. История и впрямь кажется невероятной, но вряд ли кому-нибудь когда-нибудь удастся поймать на лжи меня, Биньямина Четвертого! Все рассказанное здесь — чистая правда, сколь бы невыносимой ни была она для вашего уха. Ужасная правда и ничего, кроме ужасной правды!
Какое-то время мы бежали по темным бердичевским улочкам, затем вдруг резко свернули в какую-то ничем не примечательную бердичевскую дверь обычного бердичевского дома, взлетели вверх по скрипучей лестнице, протиснулись сквозь длинный лабиринт коридоров и наконец ворвались в большую комнату, ярко освещенную десятками ламп и светильников. Света было так много, что казалось, присутствующие купаются в нем, отдыхая от царящей снаружи тьмы. Посреди комнаты стояли накрытые столы; скатерти блистали чистотой, а на скатертях был развернут истинный праздник еврейского сердца: улыбающиеся халы с золотистой корочкой, веселые бутылки вина, сверкающие стаканы, блюда со всевозможными кушаньями, при упоминании которых потекут слюнки у каждого, кто хоть раз побывал на настоящей кошерной свадьбе.
Да-да, я попал на настоящую еврейскую свадьбу в нынешнем скромном Бердичеве, и, словно в доказательство тому, вокруг столов с характерным еврейским гамом суетились еврейки всех комплекций и возрастов, как оно и принято в такие торжественные моменты. На обочинах этого женского царства робко жались весьма немногочисленные евреи-мужчины.
Итак, мы вбежали в комнату, и один из моих похитителей громогласно возвестил:
— Возрадуйтесь! Мы добыли-таки десятого для миньяна![7]
Не успел я осмотреться, как в комнате уже водрузили свадебную хупу на четырех шестах и втолкнули туда невесту. Жених быстро пробормотал известную формулу благословения. Выглядевший очень по-еврейски бородач с красивыми пейсами зачитал вслух несколько арамейских фраз из длинного свитка. Имя у бородатого было сложное, двойное: реб Шахне-Дов, сын рабби Исраэля-Нахмана.
После того как были произнесены все благословения и на пальце невесты уже блестело обручальное колечко, реб Шахне-Дов вдруг замолчал, приостановив церемонию. Он стоял и молчал, а вместе с ним безмолвствовал миньян евреев, а также неизвестное мне, но очень большое количество женщин. Тишину нарушали лишь трубные звуки сморкающихся носов, но носам, понятное дело, не прикажешь.
— Глубокоуважаемые евреи! — сказал наконец реб Шахне-Дов. — Грустно мне от всего происходящего. Если забудете наш Бердичев… О, наш Бердичев, который для всей округи был подобен святому Иерусалиму и с незапамятных времен служил здесь символом и оправданием еврейства! А что сейчас? Разве не болит ваше сердце при виде его обезлюдевших улиц и покинутых домов? Разве не ужасно, что евреи стали отрицать принадлежность к своему народу? Разве не печалит вас, что трудно уже найти в Бердичеве достаточно людей для кошерного еврейского миньяна? Ну как тут не сжаться сердцу, как не увлажниться глазам?..
Наверно, он говорил бы еще, но в «публике» — иначе и не скажешь — вдруг послышались нетерпеливые крики: «Мазл тов!», и сразу поднялась всеобщая суматоха. Минута — и присутствующие уже восседали за столами, бодро стуча вилками и стаканами. Хмель быстро овладел головами, глаза заблестели, каждый кричал что-то свое, и никто не слушал соседа. Моложавые сорокалетние женщины строили мне глазки и зазывно улыбались, а я топил в вине свое отвращение. Когда все уже основательно перепились, ударила музыка — какой-то популярный фокстрот, и евреи с еврейками, с некоторым трудом разбившись на пары, принялись пьяно раскачиваться слева направо, вперед и назад.
А я смотрел на эту якобы еврейскую свадьбу, и слезы вскипали в сердце моем, и дом радости казался мне домом скорбей. Знакомые дряхлые черти выглядывали из темных углов зала, хлопали в такт музыке, ухмылялись и корчили рожи.
Ой-вэй, что стряслось с тобой, дом Иакова?!
Ярость и отчаяние подбросили меня с места. Я вскочил на стол и закричал что есть силы:
— Стойте, евреи! Остановитесь! Все отменяется, как будто и не было! Хупа — не хупа, и свадьба — не свадьба! — И, сунув два пальца в рот, я безуспешно попытался вернуть хозяевам праздника впустую потраченную на меня обильную еду.
Музыка смолкла, танцующие перестали раскачиваться, приутих на время застольный гам-тарарам, и даже черти в углах повернули ко мне свои удивленные рыла. Все вдруг