Иван Лазутин - Последний этаж
Дома, в праздники, он любил по утрам бабушкиным деревянным гребнем расчесывать мои волосы. Делал это неторопливо, осторожно, с одному только ему присущей нежностью.
И вот я приеду домой коротко остриженная, как после недавно перенесённого тифа, перешагну порог дедовой кузницы. Я уже представила его глаза, широко раскрытые в испуге. Мне почему-то даже казалось, что из рук его непременно выпадет молоток. И становилось страшно. Страшно за деда, за отца, за маму…
С Преображенского рынка плелась еле волоча ноги. Чемодан казался тяжеленным, хотя в нем кроме двух платьев, белья, полотенца да зубного порошка с мылом ничего не было. А воображение работало. Представляла и встречи с подругами, которые будут расспрашивать: что да почему. Пересекла мост через Яузу и у трамвайной остановки села на чемодан. Сидела до тех пор, пока не решилась ввалиться в трамвай вместе с ватагой студентов, выбежавших со двора длинного приземистого здания (уже потом я узнала, что это был студенческий городок Московского Университета. Получилось. Доехала благополучно зайцем до Сокольников. С этой же ватагой (из их разговора догадалась, что они были заочники и только что сдали последний экзамен) заскочила в автобус, стараясь не встретиться взглядом со старенькой кондукторшей. Чувствую, что от голода и усталости потихоньку начинаю наглеть. До «Охотного ряда» ехала два часа. А когда вышла из автобуса, то, как побитая поплелась вверх по улице Горького. Бросила взгляд на Центральный телеграф, и сердце защемило. И тут же подумала: «А что если?..» Ноги сами несли меня к этому злополучному серому дому. Подошла к окошечку, где давала телеграмму. Мой красненький кошелек на барьере не лежал. Спросила у телеграфистки — не передавал ли ей кто красненький кошелечек. Сказала, сколько в нем было денег и какой купюрой. Телеграфистка улыбнулась и покачала головой.
— Нет, девушка, никто кошелечка мне не передавал.
…А через полчаса (шла как во сне) очутилась у служебного входа в наш театр. С полчаса стояла и ревела у входа, пока совсем не обессилела. Как в тумане, открыла дверь и перешагнула порог. Что говорила вахтерше — теперь уже не помню, всё растаяло, как в далеком тяжелом сне. Та поняла меня сразу и кому-то позвонила. Через минуту в проходную вышла седая пожилая женщина с ярко выраженными чертами лица армянки или грузинки и цепким взглядом скользнула по моим косам. Как и вахтерша, она все поняла.
— Ну что ж, пойдемте, — сказала она с кавказским акцентом и кивнула, чтоб я шла следом за ней.
Шли длинными полутемными коридорами, поднимались по узкой лестнице… Дальше все было так, что не хватает слов описать. Парикмахерша смерила длину моей косы и заглянула в прейскурант цен, лежавший на подзеркальнике. Делала свое привычное дело молча. Хорошо, что ни о чем не расспрашивала, не сочувствовала, не охала и не вздыхала. Наверное, прониклась в психологию своих горемык-клиенток, которых приводило к ней горе или несчастный случай. Задала только один вопрос, показывая ножницами место, где будет резать.
— Буду резать вот здесь. Согласна?
Сдерживая рыдания, я молча кивнула головой. Инквизиция продолжалась не больше двух-трех минут. Когда я увидела свою толстую золотую косу на подзеркальнике и ее отражение в зеркале, а себя коротко остриженной, то почувствовала, что у меня кружится голова, что я вот-вот упаду. И это заметила парикмахерша, глядя на мое бледное лицо. Она молча налила мне из графина воды, и я, клацая зубами о грани стакана, жадно выпила его до дна. Подошла к зеркалу и еще раз взглянула на себя. Из зеркала на меня смотрела моя мама, какой она выглядит на фотографиях в дни своей молодости: та же короткая стрижка, те же большие печальные глаза. Дальше все было, как в тяжелом, дурном сне… Получив деньги, расписалась в какой-то ведомости.
Выходя из театра, чуть не забыла в проходной чемодан. Спасибо, окликнула вахтерша. Перед глазами все струилось, все плыло, как в тумане. Облизывая потрескавшиеся губы, выпила три стакана подслащенной газировки. Сосчитала деньги, полученные за косу. Хватило на билет, и еще оставалось, чтобы купить маме конфет и московских пряников.
Пообедала в привокзальном буфете. За билетом томилась в очереди часа три. Передо мной стоял немолодой мужчина в рабочей блузе, как видно, крайне «поиздержавшийся в дороге». Раз пять он, шевеля губами, пересчитывал деньги, мусолил мятые рубли, трешки, перекладывал из ладони в ладонь медяки и серебрушки. А когда до него дошла очередь, он склонился низко над окошком кассы и хриплым голосом, полным мольбы, попросил:
— Девушка, мне до Тулы… Самый жесткий-жесткий…
Мне тоже, когда мужчина, ликуя и светясь всем лицом зажал в руке билет, хотелось попросить «самый жесткий-жесткий»… На мое счастье, билеты были только в общие вагоны.
На оставшиеся деньги я купила папе коробку «Золотого руна». Этот душистый табак он всегда, когда бывал в Москве, привозил домой. Аромат дыма от этого табака мне очень нравился. И папа знал об этом и никогда не гнал меня от себя, когда курил трубку, набитую «Золотым руном».
В продымленном махоркой и дешевыми папиросами общем вагоне, в котором «лежачими» были только средние полки, пассажиров было как сельдей в бочке. Чемоданы, узлы, мешки, баулы… И все-таки я была счастлива, что еду домой, что в чемодане моем лежит справка о зачислении на первый курс актерского факультета театрального института, по окончании которого мне, спустя пять лет, выпадет счастье быть зачисленной в труппу театра, куда я продала свою косу.
О моем приезде домой, о встрече с родными нужно писать особо. Все было: слезы, вздохи, ахи и охи, расспросы, соболезнования, утешения… Однако никто меня не ругал, не журил. Только дедушка почему-то на три дня повесил на двери своей кузницы амбарный замок и с самого утра уходил к своему старому дружку на противоположную окраину Тулы. Приходил поздно, молчаливый и под хмельком.
…Второй раз я открыла дверь служебной проходной театра уже не так робко, не с замиранием сердца и страхом, как пять лет назад. Но все равно волновалась.
Той парикмахерши, которая обрезала мою косу, в театре уже не было. Несколько раз я осторожно пыталась через реквизитора найти свою косу, не выдавая тайну своего девичьего несчастья, но след ее так и затерялся. Может, кто польстился на нее и присвоил себе, может, она вообще не была оприходована в инвентарных ведомостях театра. Все может быть. Есть у Сергея Есенина на этот счет хорошие строки:
…Плохую лошадь вор не уведет.Плохую лошадь со двора не сгонишь…
Вот, пожалуй, мой самый памятный в жизни день, связанный с моим родным театром, который вот уже около сорока лет является для меня отчим домом, где я пережила много часов радости, волнения и счастья.
На этом заканчиваю свою печальную сагу.
Татьяна Лисогорова».
Бояринов бережно вложил листы рукописи в пакет и положил его в папку. Отвалившись на спинку лавочки, он несколько минут сидел с закрытыми глазами, стараясь мысленно зримо представить себе Лисогорову юной, с тугой золотой косой до колен. И тут же обожгла мысль: «Найду!.. Сделаю всё, чтобы напасть на след этой косы! Через отдел кадров установлю фамилию этой парикмахерши, и если она жива — разыщу ее, где бы она ни жила!.. По архивам театра перетряхну все документы по приобретению театрального реквизита… Ведь в одном из этих документов Татьяна Сергеевна расписывалась за деньги, полученные в бухгалтерии. Подключу к этому юриста театра… Буду делать все это втайне от Лисогоровой. А уж если найду!..» — Бояринов встал с лавочки и, отыскав взглядом голубую «Волгу», направился к ней. — «Не ждать же мне Булатова два часа. — И тут же, словно ведя нервозный диалог с режиссером, мысленно послал ему упрек: — Хоть и говоришь ты, что точность — привилегия королей, а сам, возомнив из себя бог знает кого, заставляешь нас томиться часами в ожидании репетиций и съемок. Сейчас в театр, Бояринов!.. Тебе предстоит сыграть роль Шерлока Холмса. Коса!.. Ты должен найти ее».
Глава третья
Тридцать два человека, работающих в театре тридцать и более лет, написали свои статьи в юбилейный альманах. Бояринов редактировал альманах вместе с заведующим литературной частью Максом Терновским, настолько увлекшимся материалом статей, что загорелся желанием написать брошюру об истории театра и его людях. Его пыл охлаждал Бояринов.
— Милый Макс!.. Основной этап этой истории уже написан прославленными мастерами сцены. Об этом ты читал еще студентом ГИТИСа. Главы о послевоенной истории нашего театра читай в книгах, написанных об артистах московских театров. Так что прибереги заряд для других дел, читай пьесы, которые рушатся на тебя проливным дождем. — Бояринов положил свою тяжелую руку на худенькое плечо Терновского. — Так что ты, май дарлинг, как говорят англичане, опоздал родиться на целых тридцать лет. А посему довольствуйся пока формированием альманаха. И еще совет — но это уже дружеский, не под протокол: не ходи с блокнотиком и карандашиком по пятам за нашим главрежем и не строчи изречения, которые он сыплет налево и направо. Запомни одну истину — все власть имущие, даже у нас под лавровым венком Мельпомены, хотят со стороны выглядеть глубокомудрыми. Давай заканчивай редактуру альманаха, перепечатай его и будем сдавать в типографию. — Бояринов закрыл глаза и потряс головой. — Вот наделаем шуму в театре! Да в одном ли только нашем театре?! Вся Москва заговорит о нашем детище. — Бояринов отодвинул на край стола груду пьес, положил перед Терновским папку с рукописью альманаха и вышел из кабинета завлита.