Владимир Крупин - Тринадцать писем (ценз. Сороковой день)
Очередь за хлебом. Стали делать буханки по И копеек, как говорят, кормовые. Но сегодня не до жалоб — в магазине и рыбники и ватрушки. Сейчас от бесконечных прогулок изжаждался и пил чай до опузырения. Днем заходил в столовую, схватил изжогу. Это ведь не твои голубцы.
На мои рассказы о рюмочной и кладбище ты скривишься. Так уж устроен, что мне с простыми людьми интересней. Что мне, с эстетами говорить о том, чего больше в Шукшине: стихии, таланта или школы? Ох, ведь в эти дни годовщина…
Да, я тебе ни разу не рассказывал о его похоронах. Тогда я приехал к Дому кино, еще и милиции почти не было. Потом очередь стремительно росла. Меня узнавали знакомые и подстраивались. У некоторых были уже написаны воспоминания о нем. Они просили прочесть и советовались. Вышел Белов, я узнал его по фотографии, снова ушел внутрь. Народу было непроходимо. Приехал дорожный автобус, вынесли гроб. Унесли в двери. Подъехала грузовая машина, ее стали разгружать милиционеры, снимать и ставить ограждения, выравнивая очередь. Я слышал, как сержанты и лейтенант просили, чтобы и им разрешили пройти. Еще полчаса, и очередь двинулась. Впереди между тем оказалось внеочередных сотен пять, много букетов красной калины и даже большой венок из калины, который, явно гордясь, держали две женщины. Пошли сквозь коридоры столичной милиции. Внутри, вверх по лестнице, и два поворота у горы цветов. Лица не помню. Потом, уже на кладбище, видел фотографию, вот она вспоминается, на ней он как в своей прозе: надрывность такая, печаль, я как будто ищу определений, на которые бессилен. И зачем? А с кем мне еще о Шукшине говорить, как не с тобой?
Отдохни. А про девчат, про ферму не получается. Хотелось, да и хорошо было бы и мне, и им, и газете, но только брался за бумагу, как, еще не написанные, вспыхивали фразы, записать которые не было сил: «И вот мы оставляем в прихожей сапоги, ставшие пудовыми от грязи, и проходим в уютную гостиную. В углу цветной телевизор, проигрыватель. Таня и Оля занимаются немецким, они заочницы областного…» Причем тут нет ни слова лжи. Но надо-то писать и о том, что на стене увеличенное фото модной зге певицы, проигрыватель орет ее же голосом, орет что-то полуморское, пошлое, но такое заманчивое для девчат. Интересно, гоняют ли эстрадников на картошку? Ведь не только надо город сближать с деревней, но и искусство с жизнью.
Как ты думаешь, что перевесит во мнении массового, как у нас выражаются, зрителя: бригада писателей или одна модная певица?
Опять занимался хозяйством. А и дел-то: ведро вынести да печку истопить. (Я этими письмами приучил себя отчитываться перед тобой, скоро буду как японские романисты.) Весь перемазался, и дрова загорелись как-то боком. Зато редкий случай — радио радует. Елена Образцова. «Нет, не тебя так пылко я люблю», «В минуту жизни трудную, когда на сердце грусть, одну молитву чудную твержу я наизусть». А ведь это Лермонтов… У него и «по небу полуночи ангел летел» и нес душу новому человеку. И эта душа слышала музыку сфер, но это из запредельного. Моцарт, когда спросили, как он пишет музыку, ответил, что не пишет, а слышит и записывает. Один ученый сказал мне, что музыку Моцарта и Чайковского любят в космосе. Я верю. Опять Образцова: «Что это сердце сильно так бьется…»
Как странно, что, кончив один факультет, мы почти не говорим о литературе. Хотел написать давно выношенное, это то, что мук творчества нет, это радость. Если мука, значит, не творчество. Ожидание творческого состояния — это да, это мука. Какие там бесконечные поиски слова? Пушкинский почерк — полет, слова так и рвутся услужить поэту, теснятся и выпускают вперед точнейшее для данной строки, ожидая и своей собственной. Великое — просто. Был снег, утро, сверкало солнце, и отец сказал: «Пушкинский денек». Почему сказал? Потому что Пушкин навсегда написал: «Мороз и солнце…» Всего-навсего, но это настолько русское, настолько радостное, что навсегда. А оттого, что великое просто, оно кажется достижимым. Подражаешь — не получается. Озлобление и сваливание неудачи на условия. Это одни, а другие, хватив отравы печатанием, идут по пути формальных поисков, и начинается болтовня о творческой лаборатории, алхимии слова, кто пишет, опустя ноги в холодную воду, кто стоя, кто диктует лежа, свеся голову с дивана, чтоб кровь прилила к мозговым извилинам. Ну, не дикость?! Правильно, что нормальным людям это кажется ненормальным, но «творцам» это непонимание приятно, так как разве могут простые смертные понять их творческие капризы. Странности якобы гениев оправдывают и воспевают шестерки при них, чтоб и себя как-то зацепить за эпоху. Пушкин еще оттого так велик, что он — нормальнейший человек.
… Нет, не спится. Радио замолчало. Полночь. Ты знаешь, до сих пор, несмотря на засилье кино и телевидения, вера в чудеса не истреблена. В больнице маме рассказывали: на отшибе, говоря по-вятски, на отставу, в деревне жил старик. В шутку звали святым, так как не пил, не курил, жил огородом. Парни решили подшутить. Их трое было. Подстерегли, когда старик шел в деревню. Один парень лег на дорогу (осень). а другие обратились к старику: «Отец, ведь дело какое, умер ведь товарищ-то, а прикрыть нечем». Старик молча снял с себя плащ и накинул на лежащего. Он ушел, парни лежащему говорят: «Вставай». Глядь-он мертвый.
А один мужик уверял, будто знал еще недавно мельника, который вечером брал подушку и шел спать на дно реки.
Ну, милая, беру подушку и иду спать… на печку. Приснись!
Утро. Пока чай кипел, перечитал письмо. Плохо и мало о Шукшине, но это письмо. Впервые вырванный за долгое время из дерготни, суеты сует, могу я попробовать разобраться, тем более начиная быть старше (по годам) Пушкина. Помню, с каким ужасом я встречал тридцатилетие.
Ночью вода капала из крана. Подвязал тряпку. Выходил на улицу. Звезды и какое-то гудение.
Из меня не вышел писатель и, может, не выйдет, и я в этом сам виноват. Почему? Как журналист я кончен, как писатель не достоюсь. Ладно, Потом!
Да, вчера видел свадьбу — газик под брезентом, сзади «Беларусь» тащит две тележки с молодежью. На радиаторе газика распятая кукла, все по-городскому. Шарики, ленты. Невесты из-за мутности стекол не видел, как и жениха. Куклу жалко, заляпанная.
Писал ли, что видел недавно на окне брошенного дома поставленную изнутри на подоконнике и прислоненную лицом к стеклу большую куклу в белом платье?
У нас встреча свадьбы к счастью. А у японцев и китайцев — к несчастью. Как с ними сойтись, как их понять?
Надоело тебе? Устали твои милые глаза?
Утро. И куклы на окнах переночевали в пустых и холодных домах. Целую. Прости, за что, не знаю, только ты прости меня.
Милая, родная моя! «Жена моя! До боли нам ясен долгий путь…»
Опять не закончу. Прибежали, зовут, вызывает Москва.
Целую. Детей целую.
Письмо четвертое
Сижу в редакции. Жду вызова Москвы. Знаю: будут велеть что-то срочное, но настраиваю себя на каприз, если уж я такой незаменимый, то могу и помолчать. Смотрел здешнюю почту, одно письмо забавное, сказали, что в одной деревне есть чудак пенсионер и время от времени он пишет проекты. Прочел я очень неглупый «Проект отделения винокурения от государства». Вот был бы помоложе, поехал бы к этому пенсионеру.
Да так почему из меня не выйдет писателя? Хотя бы и потому: знаю, что в деревне живет старик, думающий о пользе отечества, а не еду к нему.
Я долгие годы читал книги ради знаний, как и принято читать. Но надо читать и ради самоулучшения. Всего знать не будешь. Чем больше знаешь, тем больше не знаешь.
Нахватанные знания вынудили жить заемным умом. Но разве не все так живут? В знаниях есть еще одно — узнав что-то, хочется донести это до других. Пропагандистская страсть почти у всех. Прочтя Гердера, я говорил о нем:. также Монтеня, Паскаля, Лихтенберга. Это обо мне Некрасов сказал: «Что ему книжка последняя скажет, то ему на душу сверху и ляжет». Но вот поразила меня современная русская литература — ведь это историческая линия подхвачена: в России лучшая литература всегда философична. А на Западе вначале философия, а литература сама по себе. Но чтобы быть в литературе философом, надо быть личностью. А я пропустил для себя это время.
Сон ночью. Едем с тобой зимним солнечным днем на лошади. Уже подтаивает, вороны гуляют по насту, солома шевелится, видно далеко-далеко, будто вот-вот выкажется Эльбрус или малиновые Саяны. Все так, но едем-то на лошади. А это, по толкованию снов, — ко лжи. Но будь я немей и приснись мне лошадь, чего бы тогда бояться.
Вообще сны — страшная вещь. Я им подвержен непрет рывно. Пытался записывать те, что повторялись: армия, чудовища, мертвец, оживающий в просторном гробу, но приходили другие, того не легче: обвалы, удушения, расстрелы, любимые лица в коростах… Вот за что это? Лошадь я не сегодня видел, а сегодня на удивление спокойная, отдохновенная ночь. И сна всего часов пять, а выспался хорошо. Знаешь секрет? Вчера была родительская суббота, и я с помощью мамы записал имена моих бабушек и дедушек и их родителей, вот, по памяти: Иван, Яков, Семен, Платон, Герасим, Дарья, Александра, Анна, Андрей, Алексей, Василий, Григорий…