Ганс Носсак - Завещание Луция Эврина
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью теперь это опять считается хорошим тоном, - но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), - только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга - я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия - у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши. Да и сама интонация ее фразы, брошенной как бы вскользь, как бы лишь в дополнение к тому главному, что уже давно было между нами решено и сказано, и потому сейчас значащей не больше, чем слова прощального привета уходящему или даже чем прощальный взмах руки находящемуся на другом берегу, уже почти вне досягаемости для звука, - сама эта интонация усиливает в моих воспоминаниях впечатление удаленности. Не могу, однако, поручиться, что Клавдия начала эту фразу именно так: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." Это "кстати" неотвязно звучит у меня в ушах.
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды - неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно - да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, - как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей - и вдруг такие слова: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." - и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.
Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.
Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин но станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи - особенно строптивый народ, а ведь христиане - иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.
Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.