Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
— Нет, Света, это не ерунда, не повод для смеха. Хамство обязательно перерастает в подлость, а подлость — в преступление, пускай это преступление тайное, не совершенное, тем оно страшнее. Несовершенные преступления — это почва, на которой произрастают все язвы человечества.
— Я тебя боюсь, — сказала Света, — проводи меня быстрее к мамочке.
Подталкиваемые с боков выходящими зрителями, они выбрались на улицу. Михаил завелся, почувствовав тему для спора. В институте, в общежитии они спорили по любому поводу, им нравился сам процесс спора. Миша был далеко не лучший спорщик, ему не хватало умения высказывать свои мысли коротко. От отца он перенял спокойную манеру обоснованных мотивированных рассуждений. В общежитии на долгие разговоры не хватало времени. Там дискуссии обыкновенно велись репликами. Уж очень надо было быть оригинальным, чтобы тебя одного слушали больше двух минут подряд. Мишу обычно ядовито обрывали на середине фразы. Это его раздражало. Но парировать реплику мгновенно, точно и остроумно он не умел. Он горячился: «Глупо! То, что вы говорите, глупо!» Ему кричали: «Докажи, почему глупо!» Он начинал доказывать, торопясь, на первом же нечетком зигзаге его сбивали остротой бойкие говоруны, и он в растерянности умолкал, продолжая по инерции мямлить: «Глупо, *глупо».
С отцом приятно было спорить. Сначала излагал' свою точку зрения Юрий Андреевич: подробно, основательно, потом высказывался Михаил, также основательно, не оглядываясь на часы, не опасаясь подвоха. В такой манере течение. мысли, пусть неверной, но продолжительной, цепь рассуждений доставляли истинное наслаждение, завораживали и вселяли уверенность в силу и цепкость собственного ума.
— Нет, ты выслушай, Света. Почему ты смеешься вместе с этими подонками? Почему? Одобрение для них, как вода для сорняка. Сорняк неприхотлив. Десять раз обойдет его стороной дождик — ничего, достаточно нескольких капель влаги, случайной, и сорняк буйно потянется к небу, давя вокруг себя полезные, но более прихотливые растения. С этими мальчиками — то же самое. Десять раз они встретят отпор своему хамству — ничего, стерпят. Зато один раз кому–то понравилось, кто–то одобрил, оценил их мнимые достоинства, все — победа, торжество, признание! Тем самым, Света, ты оказала им плохую услугу. Ты, сама не сознавая, явилась тем спасительным дождиком, который удобрил и укрепил их стремление к разгулу, создал иллюзию вседозволенности хамства.
Света Дорошевич холодно смерила его с ног до головы, потрогала быстрой ручкой его лоб.
— Господи, с кем я связалась. Да сколько тебе лет? А выглядишь ты, мой друг, таким упоительно молодым.
— При чем тут возраст?
— Мне скучно, милый. Я хочу домой.
— Разве мы не пойдем в парк?
— Нет, не пойдем.
— Почему?
— В парке ты замучаешь меня до смерти прописными истинами. Я потеряю голову и натворю глупостей.
— Каких глупостей?
— Отдамся чувственному порыву. А куда мы денем ребенка?
— Да, — сказал Миша Кремнев, — это финиш. Ты что, издеваешься надо мной?! Ты что, думаешь, я придурок? Светка!.. Оставь свои дикие шутки, оставь. Зачем ты так? Тебе это не идет. Ты не такая.
— Такая. Именно такая, милый. Я не боюсь слов, не боюсь смеха и двусмысленностей и не падаю в обморок, когда вижу, как резвятся взбалмошные дети… Что касается благополучных папенькиных сынков, которые кичатся своей нравственностью и своим умом, суют их под нос бедным девушкам, как паспорт, — с такими мне не по пути. Заруби себе на носу, милый! Не! — по! — пу! — ти!
Михаил оторопел и не успел удержать ее. Светка крутнулась на каблучках и припустила вдоль газона. Не бежать же за ней? Он побежал. Он догнал ее.
— Скажи, что с тобой, Светка? Что я тебе сделал?!
Бледный, с вытаращенными глазами, с выражением лица одновременно решительным и жалким, он не вызвал у Светки сочувствия.
— Отпусти! С ума сошел? Больно же. Отстань от меня, Мишка! Ты мне надоел своими лекциями и нытьем. Ты меня любишь? — передразнила она, высовывая язык. — Обожаю! Отстань, я иду домой.
— Света, прости меня!
— Вот, пожалуйста. Где твоя гордость, дружок? Хочешь хороший совет? Никогда не унижайся перед девчонками, не проси прощенья. Понял? Будь мужествен и смел. Я понимаю, тебе нечем гордиться, а ты делай вид, будто есть чем.
— У меня нет гордости, Светлана. Была раньше, а теперь нет.
— Где же она?
Они стояли на центральной улице, мимо уже начиналось вечернее шествие. Люди спешили с работы. Длинный пестрый поток возглавляла молодежь, та, которая собирается у проходной за десять — пятнадцать минут до конца смены и по звонку вываливается из дверей, чуть не затаптывая вахтеров.
— Отойдем в сторону, — попросил Мишка, — посидим минутку. Одну минутку!
Света нехотя кивнула. Отошли, сели на лавочку в глубине сквера.
— Ну, чего тебе?
— Света, как же так. Позавчера мы гуляли до полуночи. Ты была такая нежная и… ты говорила мне… разве не помнишь? Я потом не спал до утра. Я думал… неужели так все плохо теперь?
— Неужели ты не понимаешь — я хочу домой.
— И мы больше не встретимся?
— Встретимся, встретимся.
— И мне можно поцеловать тебя?
— Господи, ну и подарок. Да целуй, сколько влезет. Ну, целуй!
Светка смежила веки и подставила ему щеку. Михаил застыл, пораженный. Ее лицо с опущенными ресницами таинственно переменилось: куда–то исчезли резкость линий, задор, пламя, словно жизнь на мгновение покинула это лицо, — строгая, спокойная дорожка бровей и вторая — потоньше — ресниц отсекли, скрыли то, что, собственно, было Светланой; так занавес в театре отсекает от зрителя чудо спектакля. Это минутное исчезновение живой души и ощущение, что она здесь, близко, схоронилась за шторками ресниц (мучительно непонятно, как столько энергии, страсти и блеска могло схорониться за узенькой полоской), — это приоткрывшееся ему волшебство стеснило его дыхание. Прижимаясь губами к ее нежно горячей щеке, Мишка замычал, застонал теленком: «мм–ы–ы!»
— Какой буйный темперамент, — оценила Света Дорошевич, отталкивая его. — Откуда что берется… Ну, надеюсь, теперь я могу бежать к мамочке?
На самом деле ей было лень вставать. Раздражение ее улеглось, да и было ли оно. Они удачно расположились за кустами сирени. Улица, затопленная толпой, совсем рядом, как на ладони, а их самих увидеть можно было только из верхних окон дома. Кто станет глазеть в окна в этот час, когда хозяйки хлопочут у кухонных плит и вернувшиеся с работы устало плещутся у умывальников.
— Миша, а ты чего, правда в меня влюбился?
— Да, — признался Кремнев, — это правда.
Какой–то бесенок все–таки подталкивал Светку под локоть.
— Печальное дельце, — сказала она. — У меня есть уже один жених. А просто так не по закону с тобой встречаться я не могу. Это аморально.
— Какой жених?
— Хороший человек, веселый и толстый. Его зовут Эрнст Львович. Я тебя с ним скоро познакомлю.
— Ты с ним вчера каталась на такси?
— Мы ездили купаться на озеро. А ты откуда знаешь? Какой ты, однако, проныра.
— Весь город об этом судачит. Он же женатый, полон дом детей.
— Да, он женат, и у него пятеро детей. Верно. Зато он не читает девушке нотаций. Хочу поговорить с тобой, как с другом, Мишенька… Да, он старше меня, у него дети, которых он бросит ради меня. Все меня осудят… И не люблю я его ни капельки. Что ты мне посоветуешь, Миша. Идти за него замуж или нет? Вопрос не простой, подумай.
— Иди. Чего тут спрашивать.
— Вот девушка так и рассуждает. Выйди она замуж, — а ей пора, ох пора! — выйди за какого–нибудь папенького сыночка вроде тебя — и что? Стирай ему грязные носки, готовь котлеты и в награду выслушивай, какой он умный и гениальный. Потом родится ребеночек… Начнутся пеленки, детский садик, болезни. А если девушка еще хочет потанцевать, посмеяться и погулять? Если у ней томление в крови и радужные планы? Теперь второй вариант — Эрнст Львович. Девушка ликует и плачет от счастья. Никаких забот, ужины только в ресторане, тряпок любых — вагон, деньжищ — три сберкнижки, при желании — дача на Черном море… Допустим, мне надоедает конфетная действительность. В одно прекрасное утро я просыпаюсь и с приятной улыбкой говорю, — смотри, Миша, — говорю: «Любимый Эрнст. Так как ты не скульптор, а портной, то жизнь с тобой стала для меня духовно невыносимый. Поцелуй девочку крепко последний разочек и помоги ей собрать чемоданы. Адью! Я возвращаюсь к маме, богатая и очень молодая…» Ну как?
— Ты все это несерьезно!
— Осуждаешь?
Миша не мог ее осуждать сейчас, он мог ее не понимать, злиться на нее, безумствовать, но не осуждать. Осуждение предполагает самоуважение, а он себя презирал. Он сказал:
— Не верю. Это называется — бесстыдная торговля своим телом. Ты на это не способна.