Вирджиния Вулф - Волны
- В такой тишине кажется, - Сьюзен говорила, - что ни лист не упадет никогда, и птица не вспорхнет.
- Как будто чудо случилось какое-то, - Джинни говорила, - и жизнь взяла и с разгона остановилась на месте.
- И, - Рода говорила, - нам больше не надо жить.
- Но вы только послушайте, - Луис говорил, - как мир проходит пучинами пространства. Оно гремит; мимо мелькают освещенные полосы прошлого, наши короли, королевы; мы ушли; наша цивилизация; Нил; и вся жизнь. Мы растворились - отдельные капли; мы вымерли, потерялись в пучинах времени, в темноте.
- Паузы падают; паузы падают, - Бернард говорил. - Но послушайте; тик-так, тик-так; ту-у, ту-у; мир зовет нас к себе, обратно. Я на мгновенье услышал гремящий ветер тьмы, когда мы проходили вне жизни; а потом - тик-так, тик-так (часы), ту-у, ту-у (автомобили). Мы высадились; вышли на берег; мы, все шестеро, сидим за столиком. От мысли о собственном носе я прихожу в себя. Я встаю; "Надо бороться, - я ору, вспомнив, в каком виде мой нос. - Надо бороться!" - и воинственно бью ложкой по столу.
- Противопоставить себя этому безмерному хаосу, - Невил говорил, - этой бесформенной глупости. Тот солдат, обжимающийся с нянькой под деревом, обворожительней всех звезд небесных. Но иной раз взойдет в небе дрогнущая звезда, и вдруг подумаешь, как дивно прекрасен мир, а мы сами - личинки, искажающие даже деревья своей похотью.
(- А все-таки, Луис, - Рода говорила, - недолго же было тихо. Вот они разглаживают салфетки возле своих приборов. "Кто придет?" - Джинни говорит; а Невил вздыхает, вспомнив, что Персивал не придет никогда. Джинни зеркальце вынула. Оглядела себя, как художница, скользнула пуховкой по носу и, минуту помедлив, придала губам ровно столько румяности, сколько требуется точь-в-точь. Сьюзен, наблюдая за этой подготовкой с презреньем и страхом, то расстегнет верхнюю пуговку на своем пальто, то опять застегнет. Она-то к чему готовится? Кой к чему, но только к другому.
- Они говорят себе, - Луис говорил, - "Пора. Я еще ничего", - так они говорят. "Мое лицо будет славно смотреться на черноте бесконечных пространств..." Они не кончают фраз. "Пора, пора, - они твердят. - А то парк закроют". И мы пойдем с ними, Рода, подхваченные теченьем, но мы немножко отстанем, да?
- Как заговорщики, которым есть о чем пошептаться, - Рода говорила.)
- Да, действительно, - Бернард говорил, - вот мы идем по этой аллее, и я точно припоминаю, что какой-то король свалился тут с коня на кротовину. Но не странно ли - на фоне клубящихся пучин бескрайного времени воображать крохотную фигурку с золотым чайником на голове? Фигурки, положим, постепенно снова обретают в моих глазах свою важность, но вот то, что они носят на голове! Наше английское прошлое - мгновенное зарево. А люди напяливают на головы чайники и говорят: "Я король!" Нет, пока мы идем по аллее, я честно стараюсь восстановить свое понимание времени, но из-за этой порхающей тьмы в глазах оно от меня ускользает. Этот дворец на миг делается невесомым, как всплывшее в небо облако. Уж такая игра ума - сажать королей на троны, одного за другим, с коронами на головах. Ну а мы сами, когда вышагиваем бок о бок, против чего выступаем? С беспризорным, беглым огнем в себе, который называем умом и душой, - как совладаем с такой лавиной? И что вечно? Наши жизни тоже растекаются прочь по неосвещенным аллеям, за эту полоску времени, неопознанные. Когда-то Невил запустил стихами мне в голову. Вдруг непреложно поверив в бессмертие, я крикнул: "И я знаю то же, что знал Шекспир". Но когда это было...
- Непонятно, смешно, - Невил говорил, - мы бредем, а время ступает вспять. Бежит, длинной собачьей скачью. Машина работает. Ворота седеют от древности. Три столетия тают, как миг. Король Вильгельм взбирается в парике на коня, придворные дамы метут мураву расшитыми кринолинами. Я уже готов поверить, что судьбы Европы - вещь колоссальной важности, и, хоть это все-таки ужасно смешно, основа основ - битва при Бленхейме. Да, я заявляю, пока мы проходим через эти ворота - вот оно настоящее; я - подданный короля Георга.
- Пока мы идем по аллее, - Луис говорил, - я слегка наклоняюсь к Джинни, Бернард под ручку с Невилом, и Сьюзен сжимает мою ладонь, - так трудно удержаться и не расплакаться, называя себя малыми детками, молясь, чтобы Господь охранил нас, пока мы спим. Как это сладко - петь вместе, держаться за руки, боясь темноты, пока мисс Карри играет на фисгармонии.
- Чугунные ворота открылись - Джинни говорила. - Вот уже не лязгают страшные челюсти времени. Вот мы и победили пучины пространств помадой, пудрой, газовыми платочками.
- Я ухватилась, я держусь, - Сьюзен говорила. - Я крепко держусь за эту руку, за чью-то руку, с ненавистью, с любовью; не все ли равно?
- Дух тишины, дух бесплотности нашел на нас, - Рода говорила, - и мы наслаждаемся минутным облегченьем (не так уж часто избавляешься от тревоги), и делаются прозрачными стены души. Дворец Рена - как тот квартет, что играл для несчастливых и черствых людей в том зале, - образует прямоугольник. Квадрат ставится на прямоугольник, и мы говорим: "Вот наше жилье. Уже видна конструкция. Все почти уместились".
- Тот цветок, - Бернард говорил, - та гвоздика, что стояла в вазе тогда, на столе, в ресторане, когда мы ужинали с Персивалом, стала шестисторонним цветком; из шести жизней.
- И таинственная иллюминация, - Луис говорил, - сквозит за этими тисами.
- И как это сложно, с какими трудами построено, - Джинни говорила.
- Женитьба, смерть, путешествия, дружба, - Бернард говорил, - город, природа; дети и все такое; многосторонняя субстанция, вырезанная из тьмы; махровый цветок. Давайте минуточку постоим; поглядим: что мы такое соорудили. Пусть сверкает на фоне тисов. Жизнь. Вот! И прошло. И погасло.
- Они исчезают, - Луис говорил. - Сьюзен и Бернард. Невил и Джинни. Ну а мы с тобой, Рода, давай постоим возле этой каменной урны. Интересно, какую мы песню услышим - теперь, когда эти парочки скрылись под сенью рощ и Джинни, притворяясь, будто различает кувшинки, на них указывает рукой в перчатке, а Сьюзен говорит Бернарду, которого она всю жизнь любит: "Моя загубленная жизнь, моя пропащая жизнь?" И Невил, держа ручку Джинни с малиновыми ноготками, над прудом, над лунной водой взывает: "Любовь, любовь", а она, изображая известную птичку, вторит: "Любовь, любовь?" Какую мы песню слышим?
- Они исчезают, уходят к пруду, - Рода говорила. - Скользят по траве, украдкой и все же уверенно, будто нашей жалости предъявили свое старинное право: чтобы им не мешали. К душе прилило; их подхватило; они нас покинули, они не могли иначе. Тьма сомкнулась за ними. Чью же песню мы слышим - совы, соловья, королька? Гудит пароход; по проводам скользят искры; деревья тяжело качаются, гнутся. Свеченье повисло над Лондоном. Старуха мирно бредет восвояси, да спускается по террасе с удочкой запоздалый рыбак. Ни движенье, ни звук - ничто от нас не укроется.
- Птица домой летит, - Луис говорил. - Вечер распахивает глаза и обегает туманным взглядом кусты перед тем, как уснуть. Как понять, как вместить ту невнятную, ту сборную весть, которую они нам шлют, и не только они, а сколько еще мертвых, девочек, мальчиков, взрослых мужчин и женщин бродило здесь при том короле, при другом?
- В ночь выпал груз, - Рода говорила, - и всю ее вниз потянул. Каждое дерево тяжелеет от тени, и не той, какую само отбрасывает. Мы слышим бой барабанов на крышах голодного города, а турки коварны и жадны. Мы слышим, как они рявкают, будто это собаки лают: "Открой! Открой!" Слышишь, как взвизгнул трамвай, как шелестнули по рельсам искры? Мы слышим, как березы и буки вздымают ветки, будто невеста сбросила шелковую ночную рубашку, подходит к двери и говорит: "Открой, открой".
- Все как живое, - Луис говорил, - сегодня ночью смерти нет - нигде. Глупость на этом мужском лице, старость на этом женском, кажется, уж могли бы противостоять заклятью и вновь ввести в оборот смерть. Но где она, смерть, сегодня ночью? Вся грубость, всякая чушь и муть, то да се, как стеклянные дребезги подхвачено этим синим, красноперым прибоем, и он катит к берегу, увлекая несчетную рыбу, и разбивается у наших ног.
- Если бы можно вот так, вместе, подняться высоко-высоко, глянуть вниз, Рода говорила, - и чтобы никто не поддерживал, просто не трогал, стоять и стоять; но у тебя в ушах шелест похвал и насмешек, а я ненавижу уступки и сделки, добро и зло человеческих уст, я верю в одно только одиночество и еще в силу смерти, и потому мы разлучены.
- Навеки, - Луис говорил, - навеки разлучены. Объятия среди папоротников, и любовь, любовь, любовь над прудом - мы всё принесли в жертву и стоим, как заговорщики, которым есть о чем пошептаться, подле этой каменной урны. Но ты взгляни - пока мы стоим, зыбь проходит по горизонту. Выше, выше вытягивают сеть. Вот она вышла на поверхность воды. По глади мелькают серебряные, мелкие рыбки. Они прыгают, бьются, их вываливают на берег. Жизнь опрокидывает свой улов на траву. Но кто-то к нам идет. Мужчины или женщины? На них все еще невнятные покровы прибоя, в который они нырнули.