Сэмюэль Беккет - Моллой
Было время летних каникул. Его зеленую школьную шапочку спереди украшали инициалы и голова не то кабана, не то оленя, вышитая золотом. Шапочка лежала на его крупной белесой голове строго горизонтально, как крышка на кастрюле. Так он носил ее всегда. В этой строгой посадке головных уборов есть некий апломб, выводящий меня из себя. А плащ, вместо того чтобы аккуратно перекинуть его через руку или перебросить через плечо, как я ему велел, он скомкал и прижимал двумя руками к животу. Так он и стоял передо мной - растопырив ноги, согнув колени, выставив живот, втянув грудь, раскрыв рот и опустив голову - в позе настоящего полудурка. Я и сам, должно быть, производил впечатление человека, который удерживается на ногах только благодаря зонту и калитке. Наконец, мне удалось выговорить: Ты в состоянии следовать за мной? Он не ответил. Но я понял его мысль так же ясно, как если бы он высказал ее вслух: А ты в состоянии вести меня? Пробило полночь, на колокольне моей любимой церкви. Неважно. В доме меня уже нет. Я поискал в своем сознании, в котором находил все необходимое, указания о той, дорогой ему вещице, которую он, вероятно, прихватил с собой. Надеюсь, - сказал я, ты не забыл свой походный нож, он может нам пригодиться. В ноже этом, кроме пяти-шести обычных лезвий, имелись также штопор, консервный нож, шило, отвертка, щипчики, "козья ножка" и не помню уж какие еще пустяки. Я сам подарил ему этот нож за похвальную грамоту по истории и географии, которые преподавали в его школе, по непонятным мне причинам, как одну дисциплину. Олух из олухов во всем, что относилось к литературе и так называемым точным наукам, он не знал себе равных в запоминании дат сражений, революций, реставраций и прочих подвигов рода человеческого в его медленном восхождении к свету, равно как и очертаний границ и высот горных пиков. Так что он вполне заслужил свой походный нож. Не вздумай сказать, что ты оставил его дома, - сказал я. Конечно, нет, - ответил он с гордостью и удовлетворением и похлопал по карману. В таком случае, дай его мне, - сказал я. Естественно, он ничего не ответил. Немедленное послушание не входило в число его привычек. Отдай нож, - закричал я. Он отдал. А что ему оставалось делать, оказавшись наедине со мной в ночи, которая умеет хранить молчание? Ему же лучше, у меня нож не потеряется. А где его любимый нож, там будет и сердце, если, конечно, он не купит себе другой, что маловероятно. Ибо карманных денег у него никогда не было, он в них не нуждался. Каждое полученное им пенни, а получал он немного, он хранил сперва в копилке, а потом в банке, причем его банковская книжка находилась у меня. В эту минуту, вне всякого сомнения, он с удовольствием перерезал бы мне горло, тем самым ножом, который я неторопливо укладывал в свой карман. Но он был еще слишком юн, мой сын, еще слабоват для великой праведной мести. Впрочем, время работало на него, вероятно, он тешил себя этой мыслью, сколь бы глуп он ни был. Как бы там ни было, на этот раз он сдержал слезы, за что я ему очень признателен. Я выпрямился и, положив ему руку на плечо, сказал: Терпение, сынок, терпение. Самое ужасное в подобных ситуациях то, что, когда у тебя есть желание, у тебя нет возможности, и наоборот. Но об этом мой несчастный сын еще не подозревал и, должно быть, думал, что ярость, исказившая черты его лица и вызвавшая дрожь во всем теле, не покинет его до того самого дня, когда он даст ей выход. Наверняка в душе он чувствовал себя крошечным графом Монте-Кристо, проделки которого, в изложении "Школьной серии", ему, конечно же, были известны. А пока, наградив его вялую спину увесистым тумаком, я сказал: Двинулись. Более того, я действительно двинулся, и мой сын потащился за мной. Я отправился в путь в сопровождении сына, согласно полученным инструкциям.
У меня нет намерения пересказывать все те разнообразные приключения, с которыми мы столкнулись, я и мой сын, вместе и поодиночке, пока добирались до края Моллоя. Это было бы скучно. Но меня это не останавливает. Все скучно в этом повествовании, к которому меня принуждают. И я буду продолжать его, как умею, до определенного момента. А если оно не удовлетворит моего шефа, если он обнаружит в нем отдельные эпизоды, которые неприятны ему и его коллегам, тем хуже для всех нас, для всех них, ибо для меня хуже не бывает. То есть у меня не хватает воображения, чтобы это представить. И однако же воображения у меня сейчас куда больше, чем раньше. Если я и занимаюсь этой унылой писаниной, работой не по моей части, то причины тому совсем иные, чем можно было бы предположить. Я по-прежнему подчиняюсь приказам, если вам так угодно, но уже не из страха. Да, я еще боюсь, но лишь по привычке. И голос, который я слышу, не нуждается в Габере. Ибо он во мне и призывает меня до конца оставаться верным слугой, каковым я всегда и был, дела, чуждого мне, и терпеливо исполнить мою злосчастную и горькую роль, как бы по собственной воле, когда воля у меня была, ту роль, которую следовало исполнять другим. И делать это с ненавистью к своему хозяину и презрением к его замыслам. Да, голос этот весьма невнятный, и следовать ему во всех его доводах и выводах нелегко. И тем не менее я ему следую, более или менее, следую в том смысле, что я его понимаю, и в том смысле, что я ему подчиняюсь. Думаю, немного найдется голосов, о которых можно так много говорить. И я предвижу, что буду следовать ему впредь, что бы он мне ни приказал. А когда он смолкнет, оставив меня в сомнении и неведении, я буду ждать его возвращения и ничего не предпринимать, даже если весь мир через своих бесчисленных представителей власти, говорящих совместно и единогласно, велит мне делать то или это, причиняя мне невыразимые страдания. Но в этот вечер, в это утро я выпил чуть больше обычного, и завтра, возможно, буду совсем другого мнения. Голос также говорит мне, я только сейчас начинаю это понимать, что воспоминание о моей работе, тщательно доведенное до конца, поможет мне вынести долгие муки скитаний и свободы. Значит ли это, что однажды меня выгонят из моего дома, из моего сада, что я потеряю мои деревья, мои лужайки, моих птиц, о которых мне известно все - и то, как они поют, каждая по-своему, и как летают, как подлетают ко мне или улетают при моем приближении, и этот нелепый уют моего дома, где каждая вещь знает свое место, где все у меня под рукой, все, без чего я не вынес бы своего человеческого удела, где враги мои не могут меня достать, что было делом моей жизни, что я строил, украшал, улучшал, охранял. Я слишком стар, чтобы все потерять и начать все сначала, слишком стар! Спокойно, Моран, спокойно. Без эмоций, прошу тебя.
Я говорил, что не собираюсь пересказывать все превратности путешествия с моей родины в край Моллоя, по той простой причине, что это не входит в мои намерения. Написав эти строчки, я понимаю, какому риску подвергаюсь, бросая тень на того, чью благосклонность должен снискать сейчас больше, чем когда бы то ни было. И тем не менее я их пишу, твердой рукой, движущейся неумолимо вперед-назад и пожирающей страницу с безразличием челнока. Все же о некоторых я вкратце расскажу, потому что мне это кажется желательным, и для того, чтобы дать представление о методах, которыми я владею в зрелом возрасте. Но предварительно я расскажу немного о том, что я знал, покидая мой дом, о крае Моллоя, столь не похожем на мою родину. Ибо одна из особенностей моей вынужденной писанины заключается в том, что мне не позволено мчаться без остановок и сразу переходить к существу вопроса. Я снова должен забыть то, что забыть не могу, и опять верить в то, во что верил, отправляясь. И если иногда я буду нарушать это правило, то разве что во второстепенных деталях. А в целом я намерен его соблюдать. И с таким рвением, что покажусь скорее тем, кто действует, а не тем, кто рассказывает, по крайней мере сейчас, большую часть времени. И находясь в молчании моей комнаты, где все, что касается меня, завершено, я вряд ли знаю лучше, куда я отправляюсь и что меня ждет, чем в ту ночь, когда я стоял, ухватившись за калитку, рядом с сыном-идиотом, на дороге. Я бы не удивился, если бы на последующих страницах отошел от правдивого и точного хода событий. Но я думаю, что даже самому Сизифу нет необходимости, царапаясь, или вздыхая, или ликуя, если верить модной теории, возвращаться в точности в одно и то же место. Не исключено, что соблюдать маршрут не так уж принципиально, при условии своевременного прибытия в пункт назначения. И как знать, не думает ли он про каждое свое путешествие, что оно - первое. Это поддержало бы надежду, не правда ли. Надежду, которую поддерживает в нас ад, вопреки тому, что думают об этом по сей день. Тогда как наблюдать за тем, как бесконечно совершаешь одну и ту же работу, приносит удовлетворение.
Под краем Моллоя я подразумеваю тот крохотный район, административные границы которого он никогда не пересекал и, надо полагать, никогда не пересечет, либо потому, что это ему запрещено, либо потому, что сам этого не хочет, либо, наконец, в силу исключительного стечения обстоятельств. Этот район был расположен на севере, по отношению к моему, с более мягким климатом, и включал в себя поселение, которое одни величали городом, другие считали деревней, и его окрестности. Этот город или деревня назывался, скажем это сразу, Балли и занимал, вместе с прилегающими землями, территорию не более пяти-шести квадратных миль. В развитых странах такие территории называются, кажется, округами или кантонами, не помню, но у нас для подобных территориальных единиц общего названия нет. Чтобы выразить их, мы пользуемся другой системой, исключительной красоты и простоты, а именно: говорим Балли (ибо мы говорим сейчас о Балли), когда имеем в виду Балли, Баллиба, когда имеем в виду Балли вместе с окрестностями, и Баллибаба, когда имеем в виду только окрестности Балли. Сам я, например, жил и продолжаю думать, что продолжаю жить в Фахе, главном городе Фахбы. А по вечерам, когда я отправлялся на прогулку за пределы Фаха подышать свежим воздухом, я вдыхал воздух Фахбабы и никакой другой.