Магда Сабо - Дверь
Улица после исчезновения Эмеренц приобрела какой-то неузнаваемый, неестественный вид. Обезлюдела, как пустыня. Известие, что старуха не выходит и даже от меня отмахивается, пробудило у меня, однако, не сострадание или тревогу, а самую обыкновенную, примитивную злость. Ах, вот как? Не хочет видеть, не желает беспокоить зря? Какая предупредительность! И это когда меня на части рвут, каждая минута на счету, все вкривь и вкось идет и с каждым днем только хуже. Собака воет с утра до вечера, мужу нельзя выходить из-за холодов, все на мне, дел невпроворот, а надо чистоту поддерживать в квартире, потому что от посетителей отбоя нет. Как все это успеть, Богу одному известно. И в довершение без конца трезвонит телефон и осаждают репортеры. И улица тоже стала вскоре походить на растревоженный муравейник. Адель и Шуту с метлами то и дело останавливались посудачить с окрестными жильцами, которые, научась у Эмеренц небезразличному отношению к хворым, заспешили теперь к ней со всех сторон с горшками и судками. От меня она ничего не получала; открою консервы на обед, ими обыкновенно и довольствуемся вместе с собакой — а это, конечно, не питание для больной. Зато остальные оказались на высоте, с честью выдержав экзамен; только я провалилась. Ежедневно подходила, правда, к ее двери с вопросом, не надо ли чего, но дальше мое попечение о больной, которая и не притязала, впрочем, ни на что, не простиралось. Еще не открыв рта, уже думаю со страхом: вдруг попросит о чем-нибудь? Ведь и так не справляюсь; в продуктовую лавку и ту бегаешь четыре-пять раз на день: нет доставки из-за снежных заносов. Виолу таскай, самые простые вещи ищи: вечно ухитряются куда-то запропаститься; кухонные запасы пополняй: все необходимое на исходе; с сумками по скользкой улице ковыляй; словом, только успевай поворачиваться. А тут еще нашествие фотокорреспондентов. Никогда я не выглядела такой замотанной, изможденной уродиной, как на их снимках перед присуждением премии.
Эмеренц не объявлялась, двери не открывала; на стук отзывалась только раздраженной просьбой не мешать. Голос ее потерял силу, и тон изменился: стал резким, неприветливым. О вызове врача она и слышать не хотела; почему, лучше всех знала я. Приносимая ей еда дожидалась на скамейке перед дверью, и она вначале забирала ее, выставляя обратно вымытую посуду. Но потом даже за едой перестала выходить, и соседские приношения выстраивались в ряд нетронутые. Вот когда я встревожилась по-настоящему. И на расспросы стала она вдобавок отвечать невнятно, еле ворочая языком (я думала, от алкоголя, которым лечится), говоря, что аппетита нет и холодильник полон. Но я-то знала, видела ее холодильник, он не от электрического тока работал, а льда не разносили с каких уже пор. Но — как и с тем рождественским подарком — остановилась на полдороге, удовольствовавшись простой констатацией, что говорит неправду; не задавшись вопросом: чем же тогда она и кошки питаются? Может, от прежнего осталось?.. Ей же столько наносили, наверно, все между рамами, на холоде стоит. Успокою себя таким образом — и не ломаю больше голову, меня и без того отовсюду домогались, хватало беготни. И я только предложу через дверь очередного врача, вплоть до жившего по-соседству профессора — заранее зная, что воспротивится, и, удовлетворенная отказом, удалюсь. В мои переполненные делами дни ничего больше просто не вмещалось.
Тем не менее я попыталась все-таки разыскать подполковника, настолько, по счастью, не потеряла соображения: пусть хоть знает, что Эмеренц больна. Однако его не оказалось на месте, уехал по путевке; но дом отдыха назвать отказались: служебная тайна. Я сообщила сыну брата Йожи о теткиной болезни; он приехал, но допущен тоже не был, оставив у порога свои лимоны, апельсины и целую кастрюлю голубцов. В конце концов к нам зашел вечером г-н Бродарич, поинтересовавшись, отдаю ли я себе отчет, сколько, собственно, времени не выходит Эмеренц? Март на исходе; значит, две недели уже, если он не ошибается. Жильцы беспокоятся, как бы не случилось чего, если не оказать врачебной помощи, хотя бы и против ее воли. Обратил он мое внимание и на то, что туалет у Эмеренц выходит, как мне известно, в наружный холл и запирается на замок; так вот, она перестала им пользоваться: на снегу, который намело туда ветром, не видно никаких следов, только наружу ведут следы, оставляемые приходящими. Как же она свои естественные надобности оправляет? У него серьезные опасения: из-под двери уже и пахнет нехорошо. Нельзя же до бесконечности мириться с ее чудачествами, надо что-то делать — для ее же пользы. Взломать придется дверь, если ни соседей, ни врача не будет пускать. Участковый врач уже пытался к ней проникнуть, Аделька привела его рано утром, но Эмеренц прогнала обоих. Голос у нее, сказала Аделька, совсем ослаб; еле слова выговаривает. Не сделаю ли я одолжение принять участие в их акции по спасению умирающей; мы же не в черной Африке, в самом деле. Только не откладывая, а то поздно будет.
Было отчего в отчаяние прийти. Никто ведь не имел туда доступа, только мне было разрешено, да и то единственный раз. А ломиться насильно — не знаю уж, чем это и кончится. Испуг подсказал мне одно возможное решение, и я попросила подождать до завтра: попробую сама, наедине поговорить с Эмеренц. А уж не удастся, тогда и обсудим, что делать. Забежав к ней поближе к вечеру, я крикнула в щелку, что понимаю, почему не открывает и целиком на ее стороне: твердо обещаю никого не пускать, только сама войду и сделаю все необходимое. А ее придется забрать; не хочет в больницу — у нас можно побыть, с Виолой, в комнате моей матери. Врач уже предупрежден: лекарства быстро ее на ноги поставят, вот сама увидит.
Предложение это так ее возмутило, что даже голос у нее окреп. Без единой запинки прокричала, что если не оставим ее в покое, к ответственности нас привлечет за нарушение неприкосновенности жилища. Никто у нее не отнимет права оставаться до выздоровления дома и сидеть, стоять или лежать, где заблагорассудится. Вот уж подлые, назойливые нахалы! Посмеем сунуться — я или еще кто — чтобы поимели в виду: у нее топор, пришибет на месте. В смятении вернулась я домой. Вечером пришли Бродарич с мастером-умельцем и сыном брата Йожи и решили: общими силами взломают дверь, а врач подождет снаружи. К себе ее взять сын брата Йожи не может из-за детей, не пристала бы зараза какая-нибудь; но к нам по лестнице обещал довести. Мне же отводилась задача уговорить ее приоткрыть дверь, хотя бы ключ только повернуть, а там уж они справятся.
Муж не возразил ни слова, хотя акция задумывалась и подготавливалась без него. Одного не мог взять в толк, почему я сама не своя; что тут такого: ну взломают дверь — потом заколотят. Старуха который уже раз отказывается открывать, как же быть, если она не совсем в себе, уединилась, как Ахиллес; придется силком спасать. Спокойно могу забирать ее к нам, если пойдет; ему, положим, мешает постороннее присутствие, но тут случай особый: она нуждается в уходе, должна полежать в тепле. Не бросать же ее на произвол судьбы! Мы себе этого никогда не простим, нечего тут и объяснять. А вот моя паника совершенно беспочвенна и необъяснима. Ведь я же люблю старуху, почему же одна мысль взять ее на время доводит меня чуть не до слез? Я молчала, ничего не отвечая. Да и что было ответить. Никто ведь тайны Заповедного Града не знал.
Мы уговорились с врачом и г-ном Бродаричем, что оставим ее еще на эту, последнюю ночь. А завтра после утреннего приема в поликлинике начнем действовать. Ночь я провела плохо, мучили сомнения. Собственно говоря, я все еще колебалась, пока наконец не решила: ничего другого не остается. Спасти ее можно только ценой предательства. А не лечить — она просто умрет. Может быть, еще не поздно, организм у нее железный; а при некоторой ловкости, толике обдуманной лжи и тайну ее удастся сохранить. Только сил для этого не жалеть, побольше энергии вложить. И с утра пораньше я постучалась к ней, прося встать днем и на секундочку выглянуть, чтобы успокоить окружающих. Ее ведь совершенно не видят; зачем заставлять всех предполагать самое худшее, это неразумно; она же знает, как ее тут любят — кому хочется упрек в безучастности заслужить. План сводился к одному: убедить ее чуточку приоткрыть дверь. Тогда стоящий за моей спиной врач вытащит ее за руку, а мы все — мастер-умелец, г-н Бродарич, сын брата Йожи и я — уж как-нибудь доставим к нам. Она ответила, что как раз собиралась позвать меня через кого-нибудь. Сама выходить и показываться не будет, а я чтобы пришла — с коробкой, побольше и подлиннее: подох ее старый кот, тот, кастрированный; надо его похоронить. А докторов никаких не нужно — и чтобы сюда не ходили. Не верят, что жива, и пусть, провались они совсем; поверят небось, если от нее что-то понесут. Сказать, что грязное белье — рот заткнуть этим любопытным, этим лоботрясам.
С трудом разобрала я ее полушепот, а разобрав, пришла опять в полное смятение. В жизни не хранила я никаких коробок; откуда мне гроб взять для кота? И вообще других забот у меня нет, кроме как с дохлыми кошками возиться? Дел выше головы! Но я, конечно, обещала; вытащила из подвала старый негодный чемодан и даже немного утешилась под конец: осложнение с котом только облегчало задачу. Эмеренц придется приоткрыть все-таки дверь, чтобы передать труп, а врач воспользуется. Только бы не получилось, что он сможет явиться как раз, когда я не смогу! К четырем просили быть на телевидении — взять интервью, без четверти будет машина, а врач только к этому времени освободится… Ну ладно: я окликаю Эмеренц, она отпирает, подаю ей чемоданчик, принимаю его обратно. Тут врач с сыном брата Йожи, Бродаричем и мастером вытаскивают ее и переправляют к нам, а я еду на телевидение. Бледная от волнения, я одну за другой поглощала успокоительные таблетки, словно пралине; хотя утром такой выход представлялся мне в общем самым реальным и простым, даже стыдно было, что сама не додумалась.