Магда Сабо - Дверь
Рождественский сюрприз
Виолы давно нет на свете, только фотоснимки остались да обманчивая игра света и тени на улице прикинется вдруг знакомым силуэтом… и мерный, дробный стук когтей, короткое, учащенное дыхание почудятся, хотя кругом тишина, никого нет; все — только мое воображение. И еще в какое-нибудь летнее воскресенье примерещится опять Виолин облик, когда запах бульона и сладкого теста донесется из заставленного банками с огурцами уличного окна. Ни один пес не следил, наверно, с таким благоговейным участием за готовкой: а что там, в этой кастрюле на плите?.. С кухни ничем его нельзя было прогнать — да и в голову не приходило, таким он становился усердно благовоспитанным в ожидании лакомого кусочка. Особый, жалобно просительный вздох исторгало у него это умильное нетерпение — и кто бы ни был у плиты, обязательно бросит ему в конце концов что-нибудь при этой смиренной мольбе. Память часто доносит из прошлого и этот его умильный вздох.
Лицо же Эмеренц смотрит на меня чаще всего с тем выражением, с каким спросила она однажды — спокойно, без тени раздражения: и не надоело мне вокруг нее увиваться да поглядывать с мечтательным обожанием, как невеста на жениха? Кого я, собственно, в ней ищу: подружку?.. Дражайшую родственницу?..
— Всему-то вы обучались, обо всем судить умеете, а не понимаете простых вещей. Не видите разве, что не нужны мне ваши улыбки? Мне не улыбки, а сам человек нужен, весь, целиком. А у вас все по полочкам разложено, знай достаете да распределяете аккуратненько: вот это приятельнице, вот это племяннику, а это старушке-крестной; это — мужу любимому, а это вот — врачу. А цветочек тот засушенный с острова Родос — еще там кому-нибудь… Нет, ко мне с этими своими знаками внимания не подъезжайте. Не будет меня — сходите разок-другой на кладбище, больше мне не надо. Уж если я даже того в друзья не взяла, за кого замуж хотела, не ждите, что и вас приму за дочку свою нерожденную — не старайтесь мне ее заменить. Что вам оставлю, то и оставлю, согласились взять — берите, полное право на это имеете, коль скоро уж мы с вами поладили, сжились, хоть и вздорили невзначай. Не что-нибудь — ценные вещи после смерти моей получите, и будет с вас. И не забывайте, что допустила, куда не пускала никого! А больше нет у меня ничего, вся тут. Чего еще добиваетесь?.. Готовлю, стираю, убираю. Виолу вот выдрессировала. Не нянька я вам, не покойница-мать, не товарка… Оставьте вы меня в покое.
Собственно говоря, она права была, но приятнее мне от этого не становилось. Просимое одолжение — прикрыть после ее кончины зверинец — я бы любому оказала, от души, впрочем, надеясь, что все его население до тех пор перемрет или, по крайней мере, сократится. Не будет же она все новых набирать! И девятерых-то держать — чистейшее безумие. Но что поделаешь, приходилось принимать ее, какова уж она есть, пусть это и нелегко. Теплота в наших отношениях целиком зависела от нее, а термостатом пользовалась она осмотрительно, с разумной бережливостью. С подобной вежливой взвешенностью общались мы с посольскими супружескими парами, обмениваясь всеми непременными изъявлениями взаимной симпатии, но каждый раз, как урок, повторяя перед встречей неписаное правило дипломатического этикета: чувства сдерживать. Дипломаты каждые три года сменяются и не могут себе позволить завязывать с местными знакомыми связи на всю жизнь, сообразно с чем и надо соразмерять наше дружеское расположение, наслаждаясь их обществом.
Соблюдали этот закон дипломатии, положим, только мы трое, четвертый член нашего семейства, пес, его не признавал. Как-то в сердцах даже цапнул старуху зубами, за что получил жестокий ответный удар лопатой, поплатясь сломанным ребром Жалобный вой сопровождал вмешательство ветеринара, а помогавшая ему Эмеренц приговаривала:
— И поделом! Нашел время для случки, ишь ты, выискался, бык деревенский. Нечего выть, по заслугам получил. Ну-ка, открывай пасть свою противную!
И всунет в угрожающе оскаленные зубы примирительную подачку.
Любишь — значит принимай целиком! Таково было безоговорочное требование Эмеренц, которое из всех приближенных только собака находила естественным и соблюдала, даже кусаясь. Так что подлинно гармоничным наше сосуществование становилось обыкновенно лишь во время неприятностей, а в них в те неблагополучные годы не было недостатка. Из нас двоих кто-нибудь, я или муж, обязательно бывал не в форме из-за нападок, непорядочность которых подсекала и нравственно, и физически. В такие критические дни Эмеренц становилась в полном смысле самым близким нам человеком. И не было ничего приятнее, когда ее искривленные пальцы обмывали тебя или разминали после болезни, в довершение припудрив какой-нибудь приятно пахнущей присыпкой от Эвики. Муж точно обрисовал положение, обмолвясь как-то, что нам впору почаще тонуть или помирать, лишь бы дать Эмеренц возможность нас вытаскивать. Вот тогда она довольна и спокойна; а если все удачно и относительно благополучно, сразу теряет к нам интерес. Ощущает свое существование оправданным, если есть кому помочь. Нас порядком удивляло, как это она, ничего не читая, в курсе всех литературных свар, которые иногда совершенно выводили нас из равновесия. В таких случаях она всегда успокоит: знаю, мол, знаю — и на улице оповестит всех, еще не слышавших: опять за свое взялись клеветники. А от принадлежащих к ее окружению немедленно потребует изъявить с нами полную солидарность и осудить врагов.
На том с течением времени и законсервировались наши отношения. Эмеренц не переходила с нами раз навсегда установленных границ. Меня, как и всех, принимала по-прежнему перед дверью, ни разу больше внутрь не допустив. И никаким другим своим привычкам с возрастом не изменяла: так же выполняла всю работу, хотя не с былым проворством; не бросила и снег мести. Иногда я пыталась прикинуть, каких же размеров могло достигнуть ее состояние?.. Пожалуй, кроме склепа, сын брата Йожи сумеет на него еще целый многоквартирный дом отстроить для себя и родни.
Каждому из нас полагалась своя награда. Подполковнику Эмеренц дарила уважение, Виоле отдавала сердце, «хозяину» — свой добросовестный труд (высоко ценил муж и ее сдержанность, которая несколько умеряла мою пылкую провинциальную общительность). Меня же уполномочила заменить ее в будущие роковые минуты — и заповедала требовательность: чтобы ветки колебала не машина, творчеством управляла не техника, а подлинное глубокое переживание. Щедрый дар; важнейший ее завет. Но мне было мало, мне и другого хотелось: обнять ее, например, как когда-то мать; поделиться чем-нибудь, чего не доверишь никому, а мать — не умом, не в силу образованности, а иной, сенсорной системой, чутким сердцем — поймет. Однако настолько, в полную меру, я ей не была нужна — во всяком случае, по моему убеждению. Но вот однажды, когда ее давно уже не было на свете и от тогдашнего ее дома осталось одно воспоминание, жена нашего мастера-умельца, увидев меня, собравшуюся с цветами в руках на кладбище, бросилась вдруг на шею, восклицая:
— Вы же дочерью ей настоящей были. Единственным светом в окошке! Она так вас и называла: дочка. Кого хотите, спросите! Кого, по-вашему, то и дело поминала, когда умается, бедняжка, присядет отдохнуть? Вас! А вы все ее к собаке ревновали, что отняла, отбила ее у вас. Она сама Виолой вашей стала!
Около двадцати лет прожила она рядом с нами. За это время мы недели целые, месяцы проводили за границей, а она следила за домом: платила за телефон, получала почту, денежные переводы, ни разу не забрав Виолу к себе, как ни просилась, чтобы не оставить квартиру без надзора. Вернувшись однажды с франкфуртской книжной ярмарки, привезли мы ей мини-телевизор. Успели, правда, давно усвоить, что никакие подарки от нас не принимаются, но подумали: целый мир войдет в ее Заповедный Град с этой вещью — которой, кстати, у нас и не достать. Так что сама ее уникальность должна бы настроить Эмеренц, всегда чуравшуюся плоской заурядности, поблагосклоннее: вот, мол, на всей улице у нее одной такой телевизор.
Вернулись мы на праздники. Было опять Рождество, как в тот раз, когда нашли Виолу. По телевидению, правда, не начали еще передавать программы собственно религиозные, зато показывали народные обычаи: как ребятишки колядуют в полушубках и меховых шапках. А вечером шел чувствительный старый фильм военных лет. И мы с мужем все представляли себе, как радуется там, у себя, Эмеренц — пусть и не поторопилась, приготовив ужин, подтвердить, что довольна подарком; только поглядела на меня загадочно, серьезно, будто имея сказать по этому поводу кое-что. Но я пребывала в полной эйфории: приняла, не отклонила! Поблагодарила и ушла, пожелав приятных праздников. Рождество выдалось в том году сказочное, как на глянцевых открытках моего детства. С тех самых пор зима — мое любимейшее время года. За окнами, медленно кружась, падали крупные снежные хлопья, и я, всем существом отдаваясь ощущению праздника и домашнего уюта, смотрела, как очарованная. И перед моим мысленным взором витала и она, гордая владелица телевизора: сидит сейчас у себя, встречает Рождество…