Молодой Бояркин - Александр Гордеев
пор, пока не испортил и не сбрил совсем.
– Вот теперь другое дело, – с улыбкой одобрила мать.
– Я по улице пройдусь, – сказал Николай, – на ваше Ковыльное посмотрю. В магазин
загляну.
– А что же форму снял?
– Меня все равно здесь никто не знает… Кому интересно.
Мать грустно покачала головой и промолчала.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Когда после обеда поехали в Елкино, Николай переоделся. Анютка тоже увязалась с
ними и прямо-таки взмолилась, чтобы брат был в форме, хотя на этот раз его не надо было
уговаривать. Отец купил себе на дорогу бутылку водки. Распечатал ее на пароме через Онон,
чтобы заодно угостить паромщика – старика с серебристой щетиной на коричневом лице.
Старик обрадовался угощению, и пока паром шел по воде, они с отцом о чем-то говорили и
смеялись, зажевывая выпитое кусочками черствого хлеба. Николай стоял, навалившись на
перила, и смотрел на чистую и, должно быть, теплую ласковую воду, на берега с бахромой
свисающего тальника. "В каком все-таки прекрасном мире мы живем", – подумал он.
Сразу от парома машина круто пошла вверх, а потом более полого вниз – дорога здесь
была ровнее, чем на той стороне Онона, но с крутыми поворотами, спусками и подъемами.
Река очень резко отделяла степные холмы от больших, кое-где довольно круто и высоко
вздымающихся гор. Николай повеселел – в этих, пока еще незнакомых видах начало
угадываться что-то Елкинское. Вопреки планам, к дому он подъезжал с противоположной
стороны от райцентра, но к дому хороша любая дорога, и чем ближе становилось село, тем
больше волновался Бояркин. В волнении не было, однако, нетерпения; радостно было видеть
и знакомые окрестности села. Когда до Елкино оставалось километра три, дорога пошла под
высокой, почти вертикальной скалой, и Николай пригнулся, чтобы увидеть из машины
стремительных стрижей, гнездящихся здесь. 0днажды он взбирался на самую ее вершину.
Кустики внизу казались оттуда маленькими, стрижи носились под ногами, и сердце каменело
от мысли, что можно сорваться. Снизу же скала, особенно когда над ней плыли облака,
казалась падающей. К этому мосту с другой стороны дороги подходила крутым изгибом
чистая и холодная речка Талангуй. Здесь была ее главная темная глубина, в которой ловили
тайменей, и купались, но без визга и без смеха. Однажды в этой яме утонул запряженный в
телегу конь, которого объезжал конюх Золотухин. Тогда поговаривали, будто и сам конюх
едва не утонул, но это скорее для того, чтобы ему посочувствовали и не заставили платить за
лошадь.
А на скалу Николай взбирался за травой с очень интересными фигурными листьями,
со стебельками, похожими на блестящие изолированные проволочки, и с красивым
названием – царские кудри. Он выковыривал ее из расщелин старым штыком, а, высушив,
отдавал потом Сорочихе – старухе из райцентра, торговавшей на базаре лекарственными
травами. Пожалуй, еще ни разу с самого детства Николай не вспоминал Сорочиху – она
словно выпала из памяти, а тут явилась, как нарисованная, – сухая, с большим носом, с
тонкими негнущимися в коленках ногами. Как-то зимой приехала она продавать серу и по
дороге простыла. Сели они с матерью чай пить. Николай играл в другой комнате и вдруг
слышит: на кухне птичка свистит. Он бегом туда: покажите птичку. А Сорочиха говорит:
"Птичка в другую комнату улетела". Николай тогда все углы осмотрел, бегая из большой
комнаты в кухню, из кухни в спальню, а свистящей птички все не видит. Сорочиха, наконец,
не вытерпела, засмеялась, и тут-то ее простуженный нос запел на все лады с переливами.
А из-за Сорочихи в памяти также ясно поднялся ее муж – дед Давид. Собственно,
Сорочиху потому и звали Сорочихой, что дед был Сорокиным. Он строил у них гараж для
мотоцикла (это воспоминание было еще более ранним). Дед Давид был громадный, с
длинными руками, с редкими волосами, с отрубленным большим пальцем на левой руке. Он
воевал на трех войнах. Вечерами он брал Николая на взрослое кино и держал на коленях. Как
же это могло забыться!
А еще однажды наступил он на гвоздь, торчащий из доски. Гвоздь проткнул подошву
сандалии и глубоко вошел в ступню. Николай тогда даже удивился этому факту – сам он
гвоздей не боялся, его сандалии не протыкались. Кровь у деда Давида была почти черной, и
ее долго не могли остановить. "Это потому, что я старый, и кровь старая", – объяснил он.
Мать облила его ступню йодом, которая стала от этого такой страшной, что и у Николая
заныла нога.
Бояркин вспомнил этих людей так, словно снова обрел их. И все это подсказала
знакомая скала. Машина проскочила притененное, дохнувшее холодком пространство
мгновенно, и нужно было уже смотреть на новое место, вызывающее новые воспоминания.
Дальше и скала и речка расходились. С обеих сторон дороги потянулось кукурузное поле.
Когда-то отец обрабатывал его на "Беларуси". Николай любил тогда кататься с ним, и теперь
вспомнил, что здесь в траве около поля он видел однажды гнездо перепелки. Ласковым
теплом и нежностью обдало и это маленькое воспоминание…
Первое, что бросилось в глаза, когда село выплыло из-за поворота, был новый мост,
возвышающийся над приземистыми домами по берегам. Проехав заречную сторону, так и
называющуюся Зарекой, вывернули на этот мост – широкий, железобетонный. Со старого
деревянного, стоявшего ниже по течению, ныряли, а с этого не прыгнешь, да и Шунда внизу
показалась узенькой и мелкой. Мост с высокой насыпью выводил дорогу сразу на
центральную асфальтированную улицу, зеленую от развесистых черемуховых кустов в
палисадниках.
– Не торопись, – попросил Николай отца.
Начали встречаться люди, многих из которых Бояркин не вспомнил ни разу за все
четыре года, но которых оказывается, хорошо знал. Он ехал, смотрел на знакомые дома,
заборы и с огорчением ловил себя на том, что сама родина волнует его все-таки меньше, чем
волновали воспоминания о ней. В реальности все было более детальным, угловатым…
Однако это несоответствие рождало другое чудо – действительное накладывалось на
воображаемое, каждый предмет был и таким, каким помнился, и таким, каков сейчас.
Одновременно и большим, как через детский взгляд, и нормальным, как через взрослый.
Приближался уже и свой дом. Впереди ехала телега на мягких резиновых шинах.
Лошадь держала голову вбок, словно прислушиваясь к перещелку собственных подков.
Человек на телеге сидел прямо, осанисто.
– Да ведь это же дядя Вася Коренев! Он что, снова конюшит? – сказал Николай,
удивляясь неожиданно вывернувшемуся словечку "конюшит".
– Опять при конях, – ответил отец, – тут теперь большой табун-то.
– А