Редьярд Киплинг - Свет погас
- Разрази меня гром! По-моему, только мы с тобой. Рэйнор, Викери и Динс - все в могиле. Винсент заразился в Каире оспой, приехал сюда больной и умер. Да, уцелели только ты, я да Нильгау.
- Гм! А теперь здешние художники, которые всю жизнь проработали в теплицах, удобных мастерских, под охраной полисменов, торчащих на каждом углу, еще осмеливаются утверждать, что я запрашиваю за свои картины слишком дорого.
- Дитя мое, тебе платят за работу, это не страхование жизни, - сказал Нильгау.
- Я рисковал жизнью ради работы. Хватит нравоучений. Пойте-ка лучше "Лоцмана". Кстати, где вы эту песню сложили?
- У надгробья, - ответил Нильгау. - У надгробья в одной дальней стране. И сочинил к ней аккомпанемент, который изобилует неподражаемыми басовыми созвучиями.
- Ох уж эта гордыня! Ну, запевайте.
И Нильгау запел:
- Я отдал швартовы, братва, и плыву по бурным волнам,
Выйти приказано в море мне, стоять на якоре вам.
Ни разу июньским утром я не прощался с землей
С легким сердцем таким и совестью чистой такой.
Джо, мой мальчик, плечом к плечу мы вклинимся в их заслон,
Не рубить, а колоть мы будем, братва, из ножен кортики вон.
Чарнок кричит: "Ряды вздвой, прорвемся и дело покончим скорей,
Манит меня бледная вдовушка, Джо, смуглянка же будет твоей!"
Джо, невинный младенец (скоро стукнет тебе шестьдесят),
Если так темна твоя кожа, в этом кто виноват?
У Кейти глаза голубые, с чего же твои черны,
Послушай, зачем, словно углем, они так загрязнены?
Теперь все трое дружно распевали хором, и густой бас, перекрывая остальных, звучал в ушах Дика, как рев ветра в открытом море:
- Орудийный залп на рассвете, с аркебузами - живо! - вперед!
Адмирала голландского сердце до дна измерил мой лот.
Лотом Ганг измерьте, отлив уж близок, ей-ей,
Отдам я концы вместе с Чарноком за смуглой невестой своей.
Поклон мой Кейти в Фэрлайте - Холвелл, спасибо вам;
Живо! Наш курс на небо по синим зыбучим пескам.
- И отчего это такой вздор тревожит душу? - сказал Дик, пересаживая Дружка с коленей к себе на грудь.
- Смотря какую душу, - отозвался Торпенхау.
- Душу человека, который ездил взглянуть на море, - сказал Нильгау.
- Я не знал, что оно взволнует меня столь глубоко.
- Это говорят все мужчины перед прощанием с женщиной. Но легче расстаться с тремя женщинами, чем со смыслом своей жизни и со своей стихией.
- Да ведь женщина может стать... - едва не проговорился Дик.
- Смыслом жизни, - заметил Торпенхау. - Нет, ей это не дано. - По лицу его скользнула мрачная тень. - Она только твердит о своем сочувствии, о желании помочь в работе и обо всем том, с чем мужчина легко может совладать сам. А потом присылает по пять записок на дню, справляясь, почему это ты, негодник этакий, не торчишь подле нее, не теряешь драгоценное время.
- Оставь свои обобщения, - сказал Нильгау. - Прежде чем дойдет до пяти записок в день, надо через многое пройти и вести себя соответствующим образом. А ты, сынок, лучше этого и не пробуй.
- Не надо было мне ездить к морю, - сказал Дик, стараясь переменить разговор. - А вам не надо было петь.
- Море никому не посылает по пяти записок на дню, - возразил Нильгау.
- Нет, но теперь надо мной тяготеет роковая судьба. Это живучая старая ведьма, и я жалею, что некогда связался с ней. Почему мне не было суждено родиться, вырасти и умереть в какой-нибудь лачуге?
- Слышите, как он предает поруганию свою первую любовь! Почему, черт возьми, ты не хочешь внять ее зову? - сказал Торпенхау.
Прежде чем Дик успел ответить, Нильгау громовым голосом, от которого задребезжали стекла, затянул "Морских волков", а эта песня, как известно всем, начинается словами: "Море, злая старуха", - и после двух весьма выразительных куплетов следует припев, тягучий, как визг лебедки, когда судно со скрипом тянут через перекат, а рядом, выбиваясь из сил, бредут по гальке матросы.
- "Родные матери наши!
Море роднее вас;
Оно нам ласкает глаз!"
Воскликнули волки морские,
Нильгау пропел этот куплет дважды, надеясь такой наивной уловкой обратить на него внимание Дика. Но Дик жаждал услышать о прощании моряков с женами.
- "Любимые жены наши!
Море любимей вас;
Вновь пробил разлуки час!"
Воскликнули волки морские.
Бесхитростные слова песни звучали, как всплески волн у бортов ветхого пароходика из Лимы, на котором Дик когда-то смешивал краски, предавался любовным утехам, рисовал в полутьме дьяволов и ангелов, зная, что в любое мгновение капитан, ревнивый итальянец, может всадить ему нож между лопаток. Он дрожал, как в лихорадке, от тяги к странствиям, эта болезнь, которая серьезней многих недугов, признаваемых медициной, вспыхнула, разыгралась, побуждая его, хотя он любил Мейзи больше всего на свете, пуститься в путь, и ему захотелось вновь изведать прежнюю бурную греховную жизнь - драки, брань, азартные игры, ласки ветреных женщин и случайную дружбу; опять подняться на борт корабля, и почувствовать близость моря, и черпать у него вдохновение для новых картин; потолковать с Бина средь песков, подступающих к Порт-Саиду, пока Желтолицая Тина готовит напитки; услышать ружейную пальбу, увидеть, как дым вздымается клубами, редеет и густеет вновь, а потом из него выныривают темные лоснящиеся рожи, и средь этого ада каждый должен сам сохранить свою голову и только ее, не пренебрегая никаким оружием. Это казалось немыслимым, совершенно немыслимым, но...
- "Отцы наши, старцы в могилах!
Море старее вас;
В зеленой своей стихии
Оно упокоит нас!"
Воскликнули волки морские.
- Так чего же медлить? - спросил Торпенхау, нарушив долгое молчание, воцарившееся после песни.
- Ты же сам, Торп, не так давно отказался от кругосветного путешествия.
- С тех пор прошел не один месяц, и я возражал лишь против того, чтоб ты старался побольше заработать на путевые расходы. Здесь ты уже расстрелял свои патроны, и все они попали в цель. Езжай, поработай в иных краях да наберись свежих впечатлений.
- А заодно сгони лишний жирок: ты так растолстел, что даже смотреть противно, - присовокупил Нильгау, вскочив со стула и ухватив Дика за правый бок. - Вон какой стал мягонький - чистое сало, а все от обжорства. Дикки, тебе просто необходимо размяться и сбавить вес.
- Все мы тут зажрались, Нильгау. Вот вы, если вам доведется еще раз выступить в поход, шлепнетесь на землю, поморгаете глазами, а потом вас одолеет одышка и вы помрете от удара.
- Пустое. Садись на корабль. Плыви снова в Лиму или в Бразилию. В Южной Америке вечно воюют.
- Уж не думаете ли вы, что мне нужны советы, куда ехать? Видит бог, беда лишь в том, что трудно будет остановиться. Но я сказал, что остаюсь, и слово мое верное.
- Когда так, тебя похоронят в Кенсел Грине, и ты утучнишь собою землю наравне со всеми, - сказал Торпенхау. - Ужель тебя беспокоят обязательства перед заказчиками? Уплати неустойку да поезжай. У тебя довольно денег, чтоб путешествовать с королевской роскошью, ежели угодно.
- Торп, у тебя чудовищные представления о радостях жизни. Право, я уже вижу себя в каюте первого класса на борту плавучего отеля водоизмещением в шесть тысяч тонн: и вот я расспрашиваю младшего механика, отчего крутятся машины и не слишком ли сильная жара в кочегарке. Ого! Я поплыл бы, как подобает бродяге, если б вообще имел такое намерение, но у меня его нет. Ладно уж, для начала ограничусь небольшой прогулкой.
- Что ж, по крайности, это лучше, чем ничего. Куда же именно ты решил прогуляться? - спросил Торпенхау. - Для тебя, старина, нет ничего пользительней.
Нельгау заметил, как лукаво блеснули глаза Дика, и промолчал.
- Перво-наперво я отправлюсь в конюшни Рэтрея, возьму там напрокат какую-нибудь клячу и осторожненько проедусь на ней не далее Ричмонд-Хилла. Оттуда я вернусь шажком, чтоб ненароком ее не загнать, ведь если она будет в мыле, Рэтрей обрушит на меня свой гнев. Сделаю это завтра же, разомнусь да подышу свежим воздухом.
Плюх! Дик едва успел заслониться рукой от подушки, которую швырнул ему в лицо взбешенный Торпенхау.
- Он и впрямь должен размяться и подышать воздухом, - сказал Нильгау, наваливаясь на Дика всей своей тяжестью. - Мы ему сейчас устроим и то и другое. Торп, хватайте каменные мехи.
Тут разговор перешел в потасовку, потому что Дик упорно не разевал рта, но Нильгау плотно зажал ему нос, и все же не так-то легко оказалось втиснуть ему меж зубами горловину мехов; и даже когда это удалось сделать, он все еще отдувался, тщетно пытаясь побороть мощную струю воздуха, покуда щеки его не затрещали от натуги; когда же враги, изнемогая от смеха, обессилели, он принялся с такой яростью колотить их по головам диванной подушкой, что она лопнула по швам и перья разлетелись во все стороны, после чего Дружок, который сражался за Торпенхау, был засунут в полупустой чехол, откуда ему предоставили выкарабкиваться самому, и это удалось ему далеко не сразу, довольно долго он елозил по полу, напоминая собой большую зеленую сосиску с живой, растревоженной начинкой, а когда наконец выбрался на свет и готов был потребовать удовлетворения за обиду, три столпа, на которых зиждался его мир, выбирали у себя из волос перья.