Генрих Белль - Глазами клоуна
Я выпустил из ванны немного остывшей воды, подлил горячей и насыпал еще ароматических специй. При этом я вспомнил отца, который является, между прочим, акционером фирмы, производящей экстракты для ванн. Что бы я ни покупал - от сигарет до мыла и от писчей бумаги до эскимо или сосисок, все это выпускают фирмы, в прибылях которых участвует отец. Я подозреваю, что он получает прибыль даже от тех двух с половиной сантиметров зубной пасты, которую я выдавливаю на свою зубную щетку, однако у нас в доме говорить о деньгах было запрещено. Каждый раз, когда Анна хотела подсчитать с матерью расходы по хозяйству или показать ей свои записи, мать восклицала:
- Говорить о деньгах... Фу, мерзость!
"Звук "о" ей все же приходится время от времени произносить, но выговаривает она его совсем как "е". Нам, детям, давали очень мало карманных денег. К счастью, у нас полно родственников, и, когда их всех созывали, в доме собиралось человек пятьдесят-шестьдесят дядюшек и тетушек, среди них были очень милые, они подбрасывали нам немного денег, ибо скаредность моей матери стала притчей во языцех. Ко всему еще мать матери была знатного рода, урожденная фон Хоенброде, и отец по сию пору считает, что ему оказали большую честь, приняв в эту семью. Правда, фамилия его тестя Тулер, только теща была урожденной фон Хоенброде. Немцы сейчас еще более падки на дворянские звания и титулы, чем, скажем, в 1910 году. Даже люди, считающиеся интеллигентными, лезут из кожи вон, домогаясь знакомства с аристократами. На этот факт следовало бы обратить внимание мамашиного Центрального бюро. Ведь это Тоже расовый вопрос. Даже такой разумный человек, как дедушка, и тот не может забыть, что летом 1918 года Шнирам хотели пожаловать дворянство и что это было уже, так сказать, "зафиксировано", но в решающий момент кайзер, который должен был подписать указ, дал деру - его в тот период одолевали совсем другие заботы... если он вообще был способен заботиться о чем-нибудь. Семейное предание о том, как Шниры "чуть было не стали дворянами", еще и сейчас, почти полвека спустя, рассказывается при всех случаях жизни.
- Указ обнаружили в папке его величества, - без конца повторяет отец.
Удивительно еще, что никто из Шниров не поскакал в Дорн и не подсунув кайзеру на подпись эту бумажку. Я бы на их месте отправил туда гонца верхом на лошади, чтобы все было обстряпано вполне подобающим образом.
Я вспомнил, как Мария разбирала наши чемоданы, а я в это время уже лежал в ванне. Вспомнил, как, стоя перед зеркалом, она снимала перчатки, поправляла прическу, как она вынимала из шкафа вешалки, надевала на них платья, отправляла их обратно, и было слышно, как скрипит латунная палка в шкафу. Потом наступал черед ботинок: тихо постукивали каблуки, шуршали подошвы, и, наконец, Мария расставляла на стекле туалетного столика свои банки, склянки и флаконы; вот она ставит большую банку с кремом, вот узкий флакон с лаком для ногтей, пудреницу; раздается жесткий металлический звук - Мария ставит тюбик с губной помадой.
Вдруг я заметил, что плачу, и сделал поразительное открытие из области физики: слезы сейчас, когда я лежал в ванне, казались холодными. Раньше я всегда думал, что слезы горячие; в последние месяцы, напившись пьян, я несколько раз плакал горячими слезами. Я вспомнил Генриэтту, отца, вспомнил Лео, перешедшего в католичество, и удивился, почему он до сих пор не звонит.
12
В Оснабрюке она впервые сказала, что ей со мной страшно. Я тогда отказывался ехать в Бонн, а она во что бы то ни стало хотела в Бонн, чтобы подышать там "католическим воздухом". Мне эти слова не понравились, я сказал, что и в Оснабрюке достаточно католиков, но она уверяла, что я ее не понимаю и не хочу понять. Мы жили уже два дня в Оснабрюке, пользуясь перерывом между выступлениями, и могли прожить еще три. В этот день с раннего утра лил дождь и во всех кино шли неинтересные фильмы, а в рич-рач я даже не предлагал ей сыграть. Уже накануне при упоминании об этом у Марии сделалось такое лицо, какое бывает у особо терпеливых сиделок в детских больницах.
Мария лежала с книжкой на кровати, а я стоял у окна, курил и обозревал то Гамбургскую улицу, то вокзальную площадь; как только напротив Останавливался трамвай, люди из вокзала стремглав выбегали под дождь. "То самое" для нас исключалось, Мария была больна, у нее был не выкидыш, а что-то в этом роде. Я не совсем понял, что именно, и никто мне толком не объяснил. Во всяком случае, она считала, что была беременна, а теперь это прошло; в больнице она пробыла всего несколько часов утром. Она была бледная, усталая и раздраженная, и я сказал, что ей не стоит предпринимать в этом состоянии столь длительную поездку по железной дороге. Мне хотелось узнать точнее, было ли ей больно, но она ничего не говорила, только несколько раз принималась плакать и плакала злыми слезами, не так, как раньше.
Я увидел маленького мальчика, он шел слева по улице к вокзалу; хоть мальчик промок до нитки, он выставил под проливной дождь открытый ранец. Крышку ранца он откинул назад и нес его прямо перед собой с таким выражением, с каким три волхва на картинках приносят младенцу Иисусу свои дары: ладан, злато и мирру. Я разглядел мокрые, уже почти разлезшиеся корешки учебников. Выражение лица мальчика напомнило мне Генриэтту. Мальчик был сосредоточен, углублен в себя и торжествен. Мария спросила с кровати:
- О чем ты думаешь?
- Ни о чем, - ответил я.
Я увидел, как мальчик медленным шагом прошествовал через привокзальную площадь и скрылся в дверях вокзала, мне стало страшно за него; эти торжественные пятнадцать минут ему дорого обойдутся: пять горьких минут объяснений с рассерженной матерью и удрученным отцом - в доме ни гроша, не на что купить новые учебники и тетради.
- О чем ты думаешь? - спросила Мария снова.
Я уже собрался было ответить "ни о чем", но потом вспомнил мальчика и рассказал ей, о чем я думал: о том, как мальчик приедет домой в какую-нибудь деревушку поблизости и будет, наверное, врать, потому что никто не поверит ему, как это на самом деле случилось. Он скажет, будто нечаянно поскользнулся и уронил ранец в лужу или же поставил его на минутку у водосточной трубы, а из трубы вдруг хлынули потоки воды прямо в ранец. Все это я говорил тихим, ровным голосом, но Мария прервала меня:
- Что это значит? Почему ты рассказываешь мне всякую чушь?
- Потому что я об этом думал в ту минуту, когда ты меня спросила.
Она не поверила всей этой истории с мальчиком, и я рассердился. Мы еще ни разу не солгали друг другу и ни разу не обвинили друг друга во лжи. Я так рассвирепел, что заставил ее встать, надеть туфли и побежать со мной на вокзал. В спешке я не захватил зонтик, мы совершенно промокли, но мальчика нигде не обнаружили. Мы прошли по залу ожидания, заглянули даже в христианскую миссию; в конце концов я спросил у железнодорожника на контроле, не отошел ли только что какой-нибудь поезд. Он сказал, что две минуты назад ушел поезд в Бомте. Я справился, не пропускал ли он на перрон промокшего до нитки мальчика, светловолосого, вот такого приблизительно роста. Железнодорожник взглянул на меня подозрительно:
- В чем дело? Он у вас что-то стащил?
- Нет, - сказал я, - просто я хочу знать, уехал ли мальчик этим поездом.
Мы с Марией стояли совершенно промокшие, и железнодорожник недоверчиво оглядывал нас с головы до ног.
- Вы случайно не из Рейнской области? - спросил он таким тоном, словно узнавал, не находился ли я под судом и следствием.
- Да, - сказал я.
- Справки такого рода я имею право выдавать только с разрешения начальства, - ответил он.
Уверен, что какой-нибудь парень из Рейнской области здорово напакостил ему и, наверное, в годы военной службы. Я знавал театрального осветителя, которого облапошил на военной службе какой-то берлинец; с тех пор он считал всех берлинцев и берлинок своими кровными врагами. Во время выступления одной берлинской акробатки он внезапно выключил свет, бедняжка оступилась и сломала себе ногу. Доказать его вину так и не удалось, все свалили на "короткое замыкание", но я уверен, что осветитель выключил свет нарочно, потому что акробатка родилась в Берлине, а какой-то берлинец облапошил его в армии. Железнодорожник на оснабрюкском вокзале смотрел на меня таким взглядом, что мне стало не по себе.
- Мы поспорили с этой дамой, - сказал я, - речь идет о пари.
Мне не надо было этого говорить, ведь я солгал, а когда я лгу, по моему лицу сразу видно.
- Ну-ну, - сказал он, - поспорили. Воображаю, как спорят в Рейнской области.
Одним словом, я так ничего и не добился. У меня мелькнула мысль взять такси, чтобы поехать в Бомте, подождать там на вокзале поезд и поглядеть, как с него сходит мальчик. Но он мог сойти на любой промежуточной станции до Бомте или после. В гостиницу мы вернулись совершенно мокрые и озябшие. Я втолкнул Марию в бар на первом этаже, мы подошли к стойке, я обнял ее и заказал две рюмки коньяку. Хозяин бара - он же владелец гостиницы взглянул на нас так, словно он с удовольствием вызвал бы полицию. Накануне мы много часов подряд играли в рич-рач и заказывали себе в номер бутерброды с ветчиной и чай; утром Мария поехала в больницу, а когда вернулась, у нее не было ни кровинки в лице. Хозяин весьма небрежно подвинул к нам рюмки, и половина коньяку выплеснулась; он демонстративно не смотрел в нашу сторону.