Уильям Фолкнер - Когда я умирала
{Поэтому мы с Джулом были в сарае, а она была в повозке, потому что лошадь живет в конюшне, а мне надо было грифа отгонять}.
-- Давай, если хочешь, -- Кеш говорит. А Дюи Дэлл ногу не сломала, и я не сломал. Кеш -- мой брат.
Мы остановились. Дарл развязал веревку, и Кеш опять вспотел. У него зубы показались.
-- Больно? -- спрашивает Дарл.
-- Пожалуй, обратно завяжи, -- говорит Кеш.
Дарл завязывает, сильно натягивает веревку. У Кеша зубы показались.
-- Больно? -- спрашивает Дарл.
-- Не беспокоит нисколько, -- говорит Кеш.
-- Может, папе помедленней ехать? -- спрашивает Дарл.
-- Нет, -- говорит Кеш. -- Некогда канителиться. Не беспокоит нисколько.
-- В Моттсоне надо будет купить лекарство, -- говорит папа. -- Придется купить.
-- Скажи ему, чтоб ехал, - говорит Кеш.
Мы едем. Дюи Дэлл повернулась назад и вытирает Кешу лицо. Кеш -- мой брат. А мама Джула -- лошадь. Моя мама -- рыба. Дарл говорит, когда опять подъедем к воде, я могу ее увидеть, а Дюи Дэлл сказала: Она в гробу, как она могла вылезти? Я дырок насверлил, через них и вылезла в воду, -- я говорю, -а когда к воде подъедем, я ее увижу. Моя мама не в гробу. Моя мама так не пахнет. Моя мама -- рыба.
-- Хороши будут твои пироги, когда до Джефферсона доберемся, -- говорит Дарл.
Дюи Дэлл не оборачивается.
-- Ты попробуй в Моттсоне продать, -- говорит Дарл.
-- Дарл, когда приедем в Моттсон? -- спрашиваю я.
-- Завтра, -- говорит Дарл. -- Если эти мулы не рассыплются дорогой. Снопе небось опилками их кормил.
-- Дарл, -- я говорю, -- почему он кормил опилками?
-- Смотрит, -- говорит Дарл. -- Видишь?
Теперь их девять в вышине, черными высокими кружочками.
Приехали к холму, папа остановил, и мы с Дарлом и Дюи Дэлл вылезли. Кеш идти не может, он сломал ногу.
-- Пошли, мулы, -- говорит папа.
Мулы стараются; повозка скрипит. Дарл, Дюи Дэлл и я идем за повозкой на холм. Наверху папа останавливается и мы влезаем в повозку. Теперь их десять в вышине, черные высокие кружочки в небе.
МОЗЛИ
Случайно поднял голову и увидел ее за окном -- на меня смотрит. Не близко к стеклу и не разглядывает ничего в особенности; просто стоит, повернув сюда голову, а глаза ее смотрят на меня как бы озадаченно, как бы знака ждет. Когда я опять поглядел, она уже шла к двери.
С минуту потыкалась в сетку, -- как все они, -- я вошла. На макушке у нее была соломенная шляпа с твердыми полями, а в руке -- газетный сверток: я решил, что у нее должно быть центов двадцать пять, что потолчется тут и купит дешевую гребенку или туалетную воду для негров, и спрашивать пока ничего не стал, заметил только, что довольно хорошенькая, хотя нескладная еще и хмурая, и что в бумажном своем платье и с природным своим цветом лица выглядит лучше, чем с обновкой, которую надумает купить. Вернее -- на которую мне укажет. Надумала-то она еще до того, как вошла, -- я по ее виду понял. Но их торопить не надо. И я занимался своим делом, -- думаю, пускай Альберт ее обслужит; а он у стойки с газированной водой вдруг перестал работать и -- ко мне. Говорит:
-- Там женщина, пойди-ка выясни, что ей надо.
-- Что ей надо? -- я спросил.
-- Не знаю. Ничего от нее не могу добиться. Подойди к ней сам.
Тогда я вышел из-за стойки. Я увидел, что она босая, стоит спокойно и прочно, как будто привыкла босиком. Смотрит на меня без отрыва и держит сверток; глаза черные -- не знаю, видел ли еще такие, -- и незнакомая. Не помню, чтобы встречал ее в Моттсоне.
-- Чем могу служить? -- спрашиваю.
Она не ответила. Смотрит на меня и не моргнет. Потом оглянулась на людей, которые пили воду. Потом посмотрела мимо меня в глубину магазина.
-- Туалетными принадлежностями интересуетесь или вам нужны лекарства?
-- Они, да. -- И опять быстро оглянулась на стойку с газированной водой. Я подумал, что ее послала за женским лекарством мать или еще кто, а она стесняется спросить. Если бы сама употребляла, не такой бы у нее был цвет лица, да и годы еще не те, чтобы она толком о нем знала. Как они им травятся -- просто срам. Однако у нас приходится держать его, если прогореть не хочешь.
-- Ага, -- я сказал. -- Вы чем пользуетесь? У нас есть...
Она опять на меня посмотрела, как будто сказала "Тс-с", и опять оглянулась на стойку.
-- Можно в заднюю часть зайти?
-- Хорошо. -- Их надо ублажать. Время сэкономишь. Я пошел за ней в заднюю комнату. Она взялась за дверцу. -- Там дальше ничего нет, кроме шкафа с прописями. Что вы хотели? -- Она остановилась и посмотрела на меня. Будто крышку сняли с ее лица, с ее глаз. Главное, с глаз: там и тупость, и надежда, и угрюмое желание получить отказ -- все вместе. Но что-то у нее стряслось, я это видел. -- Что у вас стряслось? -- спросил я. -- Скажите, что вам нужно? У меня много дел. -- Я не хотел ее подгонять, но у нас ведь не столько времени, сколько у них.
-- Женские неприятности, -- говорит она.
-- Ага. И только-то? -- я подумал, что она моложе, чем выглядит, испугалась первых или проходят не совсем нормально, как бывает у молодых женщин. -- А где твоя мама? У тебя есть мама?
-- Она там, в повозке.
-- Ты бы с ней поговорила, до того, как принимать лекарство. Любая женщина тебе все объяснит. -- Она посмотрела на меня, я -- на нее и спросил: -Сколько тебе лет?
-- Семнадцать.
-- А-а. Я думал, у тебя... -- Она смотрит внимательно. Но у всех у них глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. -- У тебя чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
-- Да, -- говорит. -- Так, наверно. Да.
-- Что "да"? -- я спрашиваю. -- Ты сама не знаешь? -- Это срам и преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не смотрит. -- Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
-- Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
-- Ну, и чем я тебе... -- А у нее лицо потуплено -- они все так делают, когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. -- Ты ведь не замужем?
-- Нет.
-- Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
-- Нет, два всего.
-- Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет -- кроме соски. Советую тебе купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, -- и пусть он заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего не нужно?
А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
-- Я заплачу, у меня есть деньги.
-- Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
-- Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
-- В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов. Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья есть, или первому встречному по дороге.
Она -- ни с места.
-- Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с ним никому-никому не будем говорить, где купили.
-- Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься, можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, -- хотя я в этом очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с удовольствием им сказал.
Тут она на меня посмотрела -- глаза и лицо опять стали озадаченными, как тогда, за окном.
-- Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что, может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю никому не говорить...
-- Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на него в суд по всей форме -- так ему и передай.
-- А может, в другой аптеке продадут?
-- Тогда я не желаю о ней знать. Мне это... -- Тут я поглядел на нее. Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина... если есть извинение греху, -но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? -- Слушай, -- я сказал. -- Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь, даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
-- Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, -- говорит она.
-- Так иди и купи. Только не здесь.
И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, -- мужчины и мальчишки, и слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий, тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут, как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке -- самодельный гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот говорит: