Макс Фриш - Штиллер
Через год они поженились.
У меня, человека стороннего, сложилось впечатление, что эти двое, Юлика и пропавший Штиллер, роковым образом подходили друг к другу. Они нуждались друг в друге из-за их общего страха. С основанием или без оного, не знаю, прелестная Юлика втайне боялась, что она не женщина. Штиллер, как видно, тоже в ту пору боялся, что с ним не все ладно. Уж слишком часто он просил у нее прощения. Откуда возник его страх, Юлика не знала. Рассказывая о своем, достойном сожаления браке, она вообще не упоминает о страхах, однако почти из всех ее рассказов явствует, что она рассчитывала привязать к себе Штиллера чувством вины, страхом мужской неполноценности. Должно быть, она не была уверена, что может удовлетворить, удержать настоящего, независимого мужчину. Похоже, что и Штиллер цеплялся за ее слабость. Другая, здоровая женщина потребовала бы от него силы или бросила бы его. Юлика не могла его бросить. Ей был жизненно необходим человек, которого она могла бы вечно прощать.
Я попытаюсь записывать в эту тетрадь лишь то, что фрау Штиллер-Чуди, которой я хотел бы воздать справедливость, рассказывала мне или моему защитнику, хотя бы уж для того, чтобы она перестала считать меня своим мужем.
Легкую, самую легкую форму туберкулеза театральный врач определил уже несколько лет назад и посоветовал Юлике проводить лето в горах - дельный совет, правда, предполагавший наличие денег, тогда как Штиллер, ее муж, в ту пору не зарабатывал своим ваянием ничего, почти ничего, во всяком случае, слишком мало, чтобы его бедная супруга могла позволить себе поездку в горы. Юлика никогда не упрекала мужа за то, что он зарабатывал меньше какого-нибудь директора фирмы. Она даже скрыла от него совет врача, пощадила его самолюбие, чтобы он не мучился тем, что мало зарабатывает. Она надеялась, что и он будет относиться к ней немножко бережнее. Их брак, по ее утверждению, в первые годы был прекрасным. Юлика зарабатывала в балете свои 620 франков в месяц, а когда случалось, что Штиллеру везло и он продавал какую-нибудь фигуру, скажем, для фонтана на площади, дела их шли и вовсе отлично. Юлика была ведь так скромна и непритязательна. Не пристало же ей артистке до мозга костей - требовать от человека, да еще любимого, чтобы он поступался своим талантом для блага жены. Сказать ему такое она могла разве что в шутку. Насчет одаренности ее без вести пропавшего мужа мнения с самого начала расходились - некоторые вообще не считали его художником. Юлика, конечно, в него верила. Во всяком случае, работал он как одержимый. Ее успехи в балете, которым Штиллер не мог противопоставить свои собственные, не давали ему покоя, он даже стал нелюдимом, ведь в любом обществе все вращалось вокруг Юлики - его приветствовали только как ее мужа. При их тогдашних доходах о детях, разумеется, не могло быть и речи; для Юлики это был бы потерянный год. Не то чтобы Штиллер испытывал безудержную потребность в отцовстве, временами он терзался несколько комичными угрызениями совести: из-за его бедности Юлика не может позволить себе иметь детей, - и без конца думал о том, что именно Юлике было бы очень важно иметь ребенка. Почему именно ей? Ребенок, казалось ему, в какой-то мере заполнил бы ее жизнь, дал бы ей женское счастье, раз сам он был неспособен на это. Такая мысль преследовала его, он снова и снова возвращался к разговорам о ребенке. Чего он хотел от Юлики? Может быть, он давал ей понять, что не принимает всерьез ее искусства, сам того не зная, завидовал ее успеху, так или иначе Юлику сердили его вечные разговоры о ребенке. Разве ее жизнь и так не была достаточно полна? Только после того, как она напрямик сказала ему, что он оскорбляет ее как артистку, Штиллер замолк, но особенно на него подействовал вопрос: кому нужен ребенок от туберкулезной матери? С этой минуты ребенок был навеки похоронен. А Штиллер переключился на туберкулез и назойливо твердил Юлике, что она должна вновь показаться врачу. Бедная Юлика не смела кашлянуть, так действовали ей на нервы нравоучения Штиллера. И что ему вечно надо было от нее? Штиллер был трогателен, но одержим идеей, что жизнь Юлики не заполнена. Юлика действительно была неподходящей спутницей для его бесконечных прогулок, не могла участвовать в ночных попойках с его друзьями; видит бог, она нуждалась в бережном отношении, в уходе, но сама она была тогда довольна своей жизнью. А Штиллер разве не был? Если во время репетиции менялась погода, он ждал ее у театрального подъезда с теплым пальто, не забыв прихватить шаль и зонт; он в самом деле трогательно оберегал ее, увы, пошатнувшееся здоровье. Но его вечные напоминания о враче раздражали Юлику. Они казались ей доказательством того, что он втайне тяготится своей заботливостью, что он больше ее не любит, и это заставляло ее поступать наперекор. Она чувствовала, что он принуждает ее обратиться к врачу, чуть ли не выталкивает из дому, для успокоения собственной совести - мужской эгоизм, желание избавиться от ответственности! Ее возмущало, когда он приставал к ней с вопросами, была ли она наконец у врача, может быть, это было неразумно, но вполне понятно, она всегда была существом чрезмерно чувствительным. Итак, Юлика, можно сказать, годами танцевала навстречу опасности - в любую минуту могла без сознания упасть на сцене. Все поражались ее силе воли - директор, труппа, оркестр, только не Штиллер. Он называл это идиотизмом. Страх, что Юлика относится к нему недостаточно серьезно, доводил его до припадков неприкрашенной грубости, прекращавшихся, только когда она начинала рыдать. Штиллер теперь брюзжал по любому поводу: если она шла на кухню, не прихватив заодно грязную посуду, он тупо и жестоко твердил, что она могла бы жить, расходуя вполовину меньше энергии, если бы брала пример с него. Что могла она на это ответить? Его мелочная придирчивость убивала ее. Штиллер считал себя мыслящим человеком, художником, а мог битый час говорить о том, что Юлика, идя на кухню, оставила в столовой грязную посуду. Юлика просто за голову хваталась! Он мог философствовать из-за такой чепухи в то время, как она после репетиции и забот по хозяйству падала с ног от усталости. Потом он будто бы опять становился очаровательным. Но раздражение накапливалось. Однажды вечером, когда бедняжка, несмотря на повышенную температуру, не захотела отказаться от выступления, зная, что от ее участия зависит успех спектакля, Штиллер буквально через ее голову схватил телефон, стоящий по ту сторону дивана, на котором лежала Юлика, и сказал, что его жена сегодня, к сожалению, танцевать не может, - самоуправство, которого она, артистка, допустить не могла. Что он, собственно, воображает? Взяв телефон из рук мужа, она заказала такси и поехала в театр. Первый скандал за все время их брака разыгрался до прихода такси, Штиллер кричал ей вдогонку, пока она спускалась по лестнице: "Губи себя, мне-то что за дело, моей вины тут нет!" В такие минуты ей становилось страшно за него, как видно, забыл он, на ком женился: Юлика была родом, правда, не из богатой, но весьма интеллигентной семьи; ее мать, венгерка, была светской дамой, аристократкой даже, а покойный отец посланником в Будапеште, тогда как Штиллер (об этом нельзя не упомянуть) вышел из мещанской среды, собственно, вообще ни из какой среды, он всего-то один раз упомянул о своем отчиме, прозябавшем в какой-то богадельне, об отце никогда не говорил, а мать его была дочерью железнодорожника.
Смешно и уродливо, что подобные вещи могут играть роль в отношениях двух любящих людей, но, увы, это так. Конечно, Юлика никогда словом не обмолвилась на этот счет, почти никогда. Но она это чувствовала, например, в тот вечер, когда Штиллер кричал ей вдогонку: "Губи себя, мне-то что за дело!" Наверно, это было ужасно. Потом он раскаивался в таких вспышках, просил прощенья, придумывал всякие милые штуки, чтобы загладить свою вину, стряпал ее любимое блюдо, которое он один умел приготовлять; покупал шелковую шаль вместо старой, которую она потеряла; приходя за нею в театр, приносил охапку сирени, уворованную за каким-то забором. Все опять налаживалось, и, собственно говоря, брак их был очень счастливым, покуда не появилась та, другая.
Произошло это семь лет назад.
Юлика ничего не подозревала, ей и в голову не приходило, что это возможно. Она, молодая женщина, без памяти любившая мужа, не предполагала, что Штиллер способен предать ее, вернее, просто ни о чем таком не думала. Бедная Юлика - воплощенная жертвенность как в отношении своего искусства, так и своего мужа - впервые заподозрила что-то, только когда Штиллер перестал всерьез относиться к тому, что она уже годами температурила; правда, каждый вечер, когда она возвращалась со спектакля, он осведомлялся, сколько раз ее вызывали, сколько раз поднимали занавес, но все с оттенком насмешки. Он был способен в том же тоне спросить: ну, а как твой туберкулез? Когда же Юлика рассказала про наглого рецензента, даже не упомянувшего в своей статье ее имени, Штиллер, ее супруг, Сей поборник справедливости, небрежно посоветовал ей не принимать этого близко к сердцу - может быть, критик не упомянул о ней просто так, по забывчивости, без злого умысла. Но особенно озадачило Юлику, что теперь Штиллер тоже ставил свое искусство превыше всего, пропадал в мастерской дни и ночи, как-то прожил там даже целую неделю, пока в одно прекрасное утро Юлика сама не отправилась его проведать. Штиллер, насвистывая, перетирал стаканы; Юлика сразу поняла, что накануне вечером у него были гости, но сказать об этом постеснялась. На полу валялась пряжка для волос, Юлика молча подняла ее и молча положила на стол, рядом с двумя пустыми бутылками шато-неф-дю-пап - вина очень недешевого! Она не была мелочной, и черный волос на его светлых брюках, по ее мнению, тоже ничего еще не доказывал. Душевные силы Юлики иссякли не от того, что у него в гостях была женщина, нет, невыносим был его холодный, покровительственный смех, его, в сущности, садистическая нежность, которой он пытался усыпить ревность Юлики, невыносим и неуместен так же, как его грубость, когда он заявил, что раз навсегда запрещает устраивать истерики из-за пряжки для волос. Бедная Юлика так плакала, что вообще не могла произнести ни слова. "Юлика! - спросил он, заподозрив наконец, что ее слезы не имеют ничего общего с пряжкой. - Юлика! В чем дело?"