Макс Фриш - Штиллер
Она засмеялась устало, недоверчиво, безразлично.
- Я люблю тебя, - повторил я и хотел сказать еще что-то, не касающееся ни ее, ни моего прошлого, что-то о нашей сегодняшней встрече, сегодняшнем моем чувстве, о надеждах на будущее; но она не слушала меня. Не слушала, хотя молчала и сидела в позе внимательной слушательницы. Ее мысли были в Давосе, это было очевидно, она даже заплакала, пока я говорил.
Меня опечалило, что два человека, сидя друг против друга, не в состоянии друг друга понять.
- Юлика! - окликнул я ее, и она наконец подняла свое красивое лицо и посмотрела на меня. Но видела она не меня, а Штиллера! Я схватил ее за руку, я хотел ее разбудить. Она старалась слушать, что я говорю, улыбалась, когда я клялся в любви, слушала меня, но не слышала того, что я хотел сказать. Она слышала только то, что мог бы сказать Штиллер, если бы он сидел в моем кресле. Мне было горько. Оставалось одно - замолчать! Я посмотрел на ее руку, лежавшую в моей, и невольно отпустил ее, вспомнив свой чудовищный сон - стигмы на ее ладонях. Юлика попросила, чтобы я продолжал. Зачем? Я вдруг почувствовал себя опустошенным. Я понял, что любой разговор между этой женщиной и мной будет окончен раньше, чем мы его начнем, что любой мой поступок она расценит не как мой поступок, совершенный сегодня, а только как предугаданный или непредугаданный, уместный или неуместный поступок ее пропавшего Штиллера! Но не мой! Не мой!.. Когда я сделал знак официанту, она быстро, с нежной озабоченностью сказала:
- Не стоит так много пить, милый!
Откровенно скажу, я содрогнулся, услышав ее слова, и с трудом овладел собой. Что эта дама воображает? Начнем с того, что я не собирался пить. А если даже?! Она решила, что она может обращаться со мной, как со своим Штиллером, на мгновение мне захотелось назло ей выпить еще виски. Но я этого не сделал. Упрямство ничего общего с независимостью не имеет! Я улыбнулся. Мне было жаль ее. Я понял: все ее поведение, все, что она говорит и делает, относится не ко мне, а к призраку. (Возможно, что мужа, которого она ищет, вообще не существовало.) Я безоружен. Ну что тут поделаешь; она меня не воспринимает. "Как это грустно!" - подумал я.
- Не сердись, но тебе, право, не стоит так много пить! Ведь я желаю тебе добра!
К сожаленью, официант заставил себя ждать.
- Я ничего не собирался заказывать, - сказал я устало, но Юлика улыбнулась, и я не без раздражения добавил: - Ошибаешься, милая, я действительно ничего не собирался заказывать, я хотел расплатиться. Увы, у меня нет денег... - Но Юлика как будто предвидела и это, успела подсунуть под мой локоть красный сафьяновый кошелечек (как видно, она не раз поступала так со своим, Штиллером). Что было делать? Я расплатился. Потом вернул ей кошелечек, взял себя в руки и сказал:
- Идем!
Ровно в шесть часов - снова в тюрьме.
P. S. Оказывается, я не умею выразить словами действительность. Я лежу на койке, не сплю, час за часом слушаю бой часов, пытаюсь думать о том, что я должен делать. Покориться? Капитулировать? Стоит только солгать, произнести одно только слово, так называемое признанье, и я "свободен", в моем случае это значит - осужден играть роль, не имеющую ко мне никакого отношения. С другой стороны: как может человек доказать, кто он в действительности? Доказать правду? Я не могу. Разве я знаю, кто я? Это самое страшное из всего, что я понял в предварительном заключении: не умею я выразить словами действительность.
Сегодня в душевой нет маленького еврея, который мылил мне спину. Когда я говорю, как хорошо, что он наконец-то свободен, они только пожимают плечами. Он был умным человеком, слух о том, что он покончил с собой, очень занимает меня. Разумеется, в нашей группе опять все десять человек, и если бы он всякий раз не мылил мне спину, я, пожалуй, не заметил бы его отсутствия. Не скажу, чтобы мне недоставало его. (Я всегда чувствую себя неловко, когда мне помогают мыться.) Меня занимает то, что именно очень умным людям невтерпеж дожидаться смерти, а когда я вспоминаю его глаза глаза не просто умные, но познавшие тайну, мне кажется невероятным, чтобы он не знал, что ждет его там. Теперь я внушаю себе, что только с ним я мог поделиться тем, чего не выразишь, но что я познал, - встречей со своим ангелом.
Снова знакомое чувство: я должен летать, стою на карнизе (горящего дома?), спасенья нет, разве что внезапное уменье летать. И при этом знаю: броситься вниз, на улицу, - бесполезно; самоубийство - иллюзия. А это значит: надо лететь, в уверенности, что именно пустота держит меня. Следовательно, полет без крыльев, прыжок в никуда, в непрожитую жизнь, в упущенное, в пустоту - в единственно принадлежащую мне правду...
Вторая тетрадь
Мой адвокат прочел первую тетрадь и даже не рассердился, только покачал головой. С таким материалом он меня защищать не берется! - говорит он и даже не кладет мою тетрадь в портфель.
Но я продолжаю вести протокол.
(С его дареной сигарой во рту.)
Знакомство прелестной Юлики с пропавшим без вести Штиллером состоялось на "Щелкунчике", балете Чайковского. (К досаде молодой танцовщицы, Штиллер, тоже еще совсем молодой, но весьма бойкий, стремясь произвести впечатленье на Юлику, заявил, что эта музыка - мыльные пузыри, виртуозная импотенция, лимонад со световыми эффектами, сентиментальная безвкусица для стариков и т. д. и т. п.) Юлика утверждает, что под знаком таких высказываний протекали все годы их брака. Юлика тогда танцевала в балете. На старом фото, которое она показала мне позавчера, она одета то ли пажем, то ли принцем и. по-видимому, превосходно чувствует себя в этом костюме, который ей в самом деле чудо как к лицу. Досыта не наглядишься на грациозного эфеба - Юлику тех дней. В ее больших, неправдоподобно красивых, казалось бы, таких ясных глазах таилась, в противоположность нынешнему их выражению, какая-то странная боязнь, словно бы пелена потаенного страха; быть может, она боялась, что восхитительный маскарад лишь временно скрывает ее настоящий пол, а, быть может, - мужчины, который где-нибудь за кулисами ждет, что она сбросит с себя свое серебристое одеяние. Юлике тогда было двадцать три года. Мало-мальски опытный мужчина - Штиллер явно не принадлежал к их числу - без труда догадался бы, что это очаровательное создание - ярко выраженный фригидный тип, и не питал бы напрасных надежд. В балете Юлика считалась восходящим светилом.
Немало именитых жителей Цюриха были бы счастливы жениться на ней, но эта странная и тем особенно привлекавшая к себе девушка превыше всего ставила свое искусство - балет, все же, что было вне его, считала помехой. Танец был ее жизнью! Коротенький смешок Юлики раздражал поклонников, не позволял им серьезно с ней объясниться, удерживал на почтительном расстоянии, и - хотите верьте, хотите нет - прелестная Юлика в ту пору жила монахиней, хотя по городу и носились слухи, что она форменная женщина-вамп. Юлика смеялась и над этим. Почему ее не оставляли в покое? Она никогда не уходила из театра без цветов, без тайного страха, что у выхода ждет очередной поклонник, поднесший эти цветы, - студент или владелец сверкающего автомобиля. Юлика боялась автомобилей. К счастью, поклонники по большей части не узнавали ее. Вязаная шапочка - как у школьницы - скрывала рыжие волосы, и она проскальзывала мимо поклонников - совсем неприметная девушка, когда прожекторы не заливали ее потоками света. Словно морское животное, которое переливается всеми красками только под водой, Юлика была одухотворенно хороша только в танце. Потом она была усталой. Вполне понятно, ведь танцу она отдавала всю себя, и каждому ожидавшему ее поклоннику так и говорила: устала. Но Штиллер думал, что Юлика лишь для него одного бывает усталой... И что толку, если ему удавалось убедить ее зайти с ним в кафе выпить вина или хотя бы чаю, - поскольку вина Юлика не пила? Кажется, говорил в этих случаях один Штиллер, считая своим долгом поддерживать беседу, а усталая Юлика молчала. В ту пору он много говорил об Испании, он как раз вернулся оттуда и уже был осужден швейцарским военным судом. Она жалела Штиллера не из-за предстоящего ему тюремного заключения, о котором он упоминал достаточно часто и не без гордости, а просто так, она сама не знала почему. Стоило ей улыбнуться, и Штиллер пугался, что она относится к нему недостаточно серьезно, закрывал лоб или рот рукой, а если Юлика не хотела идти с ним под руку, когда он провожал ее до дому, он приходил в отчаяние и, стоя у ее подъезда, долго извинялся за свою назойливость, противную ему самому. Но нравился он Юлике больше, чем все остальные. Штиллер был первым, во всяком случае, одним из немногих поклонников, получавших от прелестной Юлики коротенькие записочки; в них она писала что-нибудь вроде того, что, к сожалению, сегодня очень утомлена и предлагает встретиться в другой раз. Юлика знала, как жаждет ее этот молодой человек, но знала и то, что он никогда не применит силы, уж он таков, и это особенно нравилось ей. Ей нравилось, что этот мужчина, только что воевавший в Испании, худощавый, но сильный, на голову выше ее, не ждал от нее извинений, когда она заставляла его битый час торчать у театра, а сам извинялся за свою назойливость, боялся, что он ей в тягость. Все это, как сказано, нравилось Юлике; во всяком случае, она от всей души хвалит своего пропавшего без вести Штиллера, вспоминая те времена. Был март, и они совершили свою первую загородную прогулку, слишком долгую, слишком утомительную для хрупкой Юлики, да еще по непролазной грязи - земля была мокрая, хотя солнце уже пригревало, и левая туфелька Юлики увязла, когда Штиллер повел ее прямо по полю; ему даже пришлось подхватить Юлику, держать ее, чтобы она не ступила в грязь в одном чулке; как видно, тогда он поцеловал ее в первый раз. Юлика утверждает, что и она его поцеловала. Впрочем, боясь докучать Юлике, Штиллер ограничился этим единственным поцелуем, но резвился, как мальчишка, ломал ивовые прутья, постегивал ими на ходу полы распахнутого пальто. Юлика чувствовала себя с ним, как с братом. И это ей тоже нравилось. Ему не мешало, что Юлика и здесь, среди природы, говорила исключительно о балете, главным образом об околобалетном люде - дирижерах, декораторах, парикмахерах, балетмейстерах. Это ведь был ее мир. Другие поклонники не раз упрекали ее за то, что голова у нее набита одними театральными сплетнями. Штиллер был не таков. Он прилежно ее слушал, время от времени стараясь привлечь ее внимание к особенно красивому виду, но красота природы не трогала Юлику, и тогда Штиллер стыдился, что так мало смыслит в балете. В деревенском трактире, который, как видно, очень нравился Штиллеру, они поели хлеба с салом, и Юлика впервые в жизни наслаждалась тем, что встретила мужчину, которого не боится. Он снова заговорил про испанскую войну. Через несколько дней, со швейцарским шерстяным одеялом под мышкой, ему надлежало явиться куда следует и отсидеть свои несколько месяцев. Они долго не виделись. В те дни Юлика часто писала ему письма, робкие и пугливые, как она сама. Но Штиллеру, человеку тонко чувствующему, следовало бы понять и то, чего робкая и пугливая Юлика не высказывала словами, во всяком случае, фрау Штиллер-Чуди еще и сегодня ссылается на эти письма как на неопровержимое доказательство ее глубокого и нежного чувства к без вести пропавшему Штиллеру.