Елена Стефанович - Дурдом
Ее выписали после двух лет пребывания в психбольнице, весной. Пока мама прощалась с врачами и выслушивала их советы, Лена, переодевшись в домашнюю одежду, которую принесла мать, выскочила за больничные ворота и понеслась вниз, вниз, на свободу.
Дома она не хотела появляться даже на несколько часов, даже на минуту. Слишком свежи были в ее памяти воспоминания от первого возвращения с псишки, когда для всех она стала чужой, отверженной. И выписки из больницы она в этот раз добивалась только за тем чтобы закончить, наконец, эту дурацкую комедию под названием "жизнь". Таблеток было достаточно, она была просто уверена в этом. Нужно только решиться, а решилась она давно.
Несколько часов она гуляла по городу. Когда весенние сумерки накрыли город прозрачной синеватой дымкой с яркими пятнами только что вспыхнувших фонарей, на железнодорожном вокзале, в женском туалете, давясь, она проглотила все свои запасы из аминазинового кабинета…
Железнодорожный вокзал был, можно сказать, в центре города. Когда она перешла привокзальную площадь, и, пошатываясь, побрела к центральной улице имени Ленина, в глазах у нее все поплыло.
У нее еще хватило сил в сквере на ближайшем углу забиться в самую гущу лохматого и непроходимого даже в эту пору года кустарника и блаженно растянуться на промерзлой земле. Последнее, что она очень ярко увидела над собой сквозь густую сеть тонких веточек, были яркие, как нарисованные, звезды на темнеющем небе. Блаженная истома охватила все ее существо, лишь лениво проплыла, будто рыба, холодная и спокойная мысль: "Все… теперь все!"
Она не знала, сколько прошло времени, не знала, где она и что с ней. Она словно всплыла из глубокого черного омута на поверхность, но длинные, крепкие водоросли упрямо цеплялись за ее ноги и не давали ей возможности вырваться к солнцу. Откуда-то издалека, словно сквозь вату, она слышала знакомый голос, который настойчиво повторял одну и ту же фразу:
— Лена, открой глаза, Лена, ты меня слышишь? Открой глаза…
И хлестали, хлестали, хлестали ее по лицу…
Наконец с великим трудом она открыла глаза. И долго всматривалась в лица обступивших её врачей. Фея, Ликуева, Шварцштейн, Воронин, Гэ-Гэ, Антоша, Гоша и много других, полузнакомых… А увидев решетки на окне, она окончательно поняла, что с ней, где она находится, и застонала в бессильной тоске.
— Лена, ты меня слышишь? — наклонилась над ней опять Ликуева. — Как ты себя чувствуешь?
— Хо-ро-шо, — едва прошептала она.
— Хорошо? Хм… Мы с тобой уже шестой день возимся… Ну, долго жить будешь, моя хорошая! Ты что глотала-то, скажи хоть!
— Аминазин, тизерцин…
— Сколько?
— Почти триста таблеток.
— Да ты что? Этим двух взрослых мужиков можно умертвить!
— Невероятно!
Врачи разошлись, прописав Лене строгий надзор. Еще неделю она лежала под капельницей, неподвижная и потемневшая, как мумия.
Жизнь не имела ровно никакого смысла, и как ей быть дальше, она не знала. Даже умереть не смогла. Опять не смогла…
Так прошло больше года. И вот теперь, находясь во втором, прежде неведомом ей отделении с непривычным для нее больничным укладом, Лена внимательно всматривалась в происходящее вокруг.
Здесь, в привилегированном обществе, среди избранной публики, она чувствовала себя кем-то вроде непрошеного гостя на чужом пиру. Да, болезнь не щадила никого, но, даже чокнувшись и попав в дурдом, эти "избранные" умудрялись сохранять чувство колоссального самоуважения и собственной значимости. И на Лену они смотрели как аристократы на низкорожденного: кто такая? почему здесь, среди порядочных людей? кто разрешил?
А чего стоили их великосветские воспоминания!
— Помнится, мы с мужем были в Японии… — рассказывала одна.
— И тогда ко мне на прием снова является этот тип… — вторила ей другая…
Лена не бывала в Японии, и на прием к ней никто не приходил. Поэтому целые дни она предпочитала проводить в уединении — читала, писала в заветной тетради стихи, тоже вспоминала свое…
Ей уже скоро девятнадцать.
— Почему так нелепо складывается все в этой жизни? — мучительно думала она. — Вот мой отец, он воспитывался в доме, где его не любили, постоянно обижали, и он тоже стал злым и несчастным. Он, правда, любил меня, но обижал маму, и я тоже стала его ненавидеть… Цепная реакция зла! Зло, как круги по воде — чем дальше, тем шире… Но ведь это же самоуничтожение! Значит, нужно, чтобы кто-то из этой цепи замкнул зло на себе, не пустил его дальше… И легче всего замкнуть его на себе именно ей…
Почти каждый день отец приходил под окно ее палаты. Седой, тихий и растерянный, он неизменно спрашивал ее:
— Ну как ты, дочка? — и жадно вглядывался в ее лицо. А она неизменно отвечала ему:
— Не беспокойся, па, все хорошо!..
Мать приезжала почти ежедневно — сначала бежала к отцу, потом к Лене. Как-то так получилось, по негласному уговору, что Лена даже не спрашивала мать, с каким диагнозом столько времени держат отца на псишке. Слишком хорошо знала на своем невеселом опыте, что диагноз здесь могут поставить какой угодно, и до истины докапываться бесполезно.
Человек, когда-либо помещенный в психбольницу даже по ошибке, по навету, даже по чьему-то очевидному злому умыслу, может обращаться в великое множество самых высоких инстанций и все, чего он может добиться, — очередная транспортировка из присутственного места спецбригадой "Скорой" в помещение ПБ…
О, наш современный, родной, советский желтый дом! — сколько мрачных тайн, сколько сломанных судеб, сколько чужих болей, слез, несправедливостей и обид хранишь ты в своих стенах! И нет надежды на то, что когда-то люди узнают все это и ужаснутся!
…Но однажды Лена, не выдержав, все-таки спросила у матери, что врачи говорят об отце.
— Знаешь, — смущенно и нерешительно проговорила мать, — сказали, что алкогольный психоз. Но ты все же сама видела. Какой там психоз!.. А самое страшное, Леночка, что ведь он теперь не сможет быть шофером. Такое здесь положение. А его если что еще и удерживало в каких-то рамках, так только работа. Ты сама знаешь, как он любит машину, днями и ночами готов возиться с мотором. А уберут его сейчас с этой работы — что хорошего ждать? Я уже говорила с лечащим врачом, да все впустую…
Между тем, отец изменился так, что это стало беспокоить и Лену, и мать. Внезапное, страшное постарение, слишком очевидная худоба, не свойственная никогда раньше ему робость — все это были сигналы какого-то серьезного внутреннего неблагополучия. Тяжелые, тревожные думы все чаще настигали Лену.
* * *Однажды утром она несколько раз прошла мимо старушки, сидевшей на краешке стула в самом углу палаты. Ее иконописное лицо в глубоких темных морщинах было полно такой неизбывной печали, откровенного горя, что, не выдержав, Лена подошла к ней, спросила:
— Что с вами, бабушка?
— Ничего, деточка, ничего — как-то уж чересчур поспешно отозвалась старушка. — Все нормально, ты не беспокойся… Просто, деточка, негодяйка я, преступница. А больше — ничего…
— Ну, что это вы на себя наговариваете! Что случилось-то?
Бабушка рассказала о своем горе… Жила вдвоем с мужем, парализованным уже несколько лет. Дети выросли, поразъехались, и они со стариком доживали свой век вдвоем. Нет, на детей — никакой обиды, дети у них хорошие, всегда к празднику то деньжат пришлют, то посылочку, а летом, глядишь, и в гости приедут. И к себе звали. Только они со стариком решили, что уж лучше им одним век свой коротать. Ни от детей не будут зависеть, ни их стеснять… Так вот и жили.
Как-то раз пошла она в магазин за молоком, деда на замок заперла. Пока в магазинной очереди прохлаждалась, дома, видимо, короткое замыкание произошло — вспыхнул их старый домишко свечкой. Соседи в дом-то заскочить не успели, не вытащили деда. А она вернулась — дом уже догорал.
И вот теперь проклинает она себя, не дает ей покоя самый дорогой человек, погибший страшной смертью, днем и ночью все думы — о нем, о том, как он, бедный, в свой последний, смертный час звал ее, дуру старую, безмозглую, какую он, старый, муку принял…
Лену уязвил рассказ старушки, поразило ее чувство вины перед покойником. Ну, что ей можно было сказать, чем утешить? Да и чем тут помогут слова? Она лишь тихонько гладила старушку по голове, как ребенка, а та, прислонившись к ее плечу, тихо и убежденно повторяла:
— Ну как мне теперь жить? Зачем? Мы ведь с ним почти сорок пять лет вместе, все было поровну, и радость, и горе… Не могу я жить без него, деточка, не могу! Сердце болит, ох болит…
На следующий день рано утром санитарки в шкафу, где хранились телогрейки, обнаружили уже застывший труп. Старушка повесилась на связанных чулках. Услышав пронзительный визг санитарок, Лена почему-то сразу подумала: "Бабушка…" А когда увидела на полу ее маленькое, скрюченное, детское тельце, вдруг как бы издалека, со стороны, услышала свой вопль: "Ба-буш-ка!"