Николай Омельченко - Серая мышь
Я замечал, что Денис Мефодиевич понемногу выпивает, покупает у баб самогонку. Пил он в одиночку после уроков, если не было больше никаких дел. Уходил к себе, закрывался и пил, хотя пьяным я его никогда не видел. Выпивши, Мефодиевич больше обычного говорил, несколько раз он пытался рассказать мне о том, как сдался в плен, но все что-то мешало. Однажды я по какому-то делу зашел к нему в комнату, он уже, видимо, принял нужную порцию бураковой отравы, это было заметно по тому оживлению, с каким он заговорил со мной. Я остался посидеть у него, и он рассказал мне, наконец, про свое пленение. Началось все с листовки, которую сбросили с немецкого самолета; в ней призывали сдаваться в плен, она же являлась пропуском на немецкие позиции. Лопата тайком поднял ее и спрятал. Случилось это после жестокого боя, когда от их батальона и половины не осталось; из двадцати человек взвода, которым он командовал, уцелело лишь четверо, среди них Лопата и его школьный товарищ и закадычный друг (ни фамилии, ни имени его я уже не помню). Судьба свела их в одну роту, только друг его был рядовым красноармейцем, а Лопата командиром. Когда они оставались наедине, субординации не существовало, у них было о чем поговорить, что вспомнить, о чем погоревать. Беседовали всегда задушевно и доверительно. Как-то перед боем, который, судя по всему, должен был быть еще более тяжелым, чем предыдущий, Лопата вдруг показал своему другу листовку, стал говорить, что из этого боя живыми им не выйти, завел разговор о том, чтобы сдаться добровольно в плен. Происходило это в тревожное тихое предвечерье, друг его находился на посту, лежал в небольшом овражке, засыпанном мокрыми палыми листьями; впереди белело несколько кривостволых оголенных осенью березок, а дальше начиналось редколесье, за которым шли уже немецкие позиции. Оттуда в чуткой тишине порой доносились взрывы сытого смеха немецких солдат и пиликанье губной гармошки.
— Ну, так как? — спросил Лопата. — Сейчас как раз время: тихо, никто не стреляет, через полчаса совсем стемнеет.
Товарищ Лопаты вначале не поверил его словам, подумал, что тот шутит, а когда понял, что говорит серьезно, едва не застрелил его, удержало только то, что никто не поверит, по какой причине красноармеец застрелил своего командира. Лопата тоже не верил, что его друг с детства, с которым они вместе росли, учились и пошли на фронт, этот близкий, почти родной человек, может застрелить его; поэтому поднялся и сказал: «Ну, ты — как знаешь, а я пошел», решительно двинулся вперед. И товарищ не выстрелил — пошел следом за ним, уговаривал, забыв и про пост, и про то, что впереди немцы. Даже когда вражеские солдаты вдруг выросли перед ними и Лопата протянул им листовку, его товарищ не выстрелил в него, все еще не веря, что Денис на такое способен; он стал стрелять в немцев, двоих ранил и его тут же изрешетили автоматными очередями.
— А я стоял рядом с поднятыми вверх руками, — заключил Лопата с глухим надрывом в голосе.
Не знаю, зачем он мне все это рассказал, может, хотел очиститься? Есть люди, которые не могут такое долго носить в себе, а другие, наоборот, и не такое скрывают. Видать, было у него, несмотря на трусость, обостренное чувство совести. Может, еще и поэтому я привязался к нему больше, чем к тем, другим, которых удавили наши хлопцы.
Виктор Чепиль был внешне похож на Петра Стаха, такой же каплоухий и тщедушный, только в контраст неулыбчивому, жестокому командиру боевки был весельчаком, пел, играл на гармошке и на гитаре, лихо плясал, по женской части слыл настоящим пиратом, ненасытным и малоразборчивым. Правда, как и Лопата, оставался свободным, ни одна баба окончательно не окрутила его. Не лез он только к родственницам полицаев и тех хлопцев, что в лесу. Этих молодух обходил десятой дорогой — осторожный был Виктор Чепиль; когда кто-нибудь намекал на эту его осторожность с женским полом, шутил: «Сапер ошибается лишь один раз». Ловкий и хитрый был этот парень; как-то, рассказывая о своих побегах из рядов Красной Армии и из немецкого плена, он повторил слова из известной сказки: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел».
Чепиль числился у меня завхозом, но делал все — чинил парты, строгал рамы, мог перекрыть крышу, что особенно привлекало вдов, и даже починить швейную машинку. В моем школьном хозяйстве он был незаменим, особенно если учесть, что из мужчин, кроме Дениса Мефодиевича, в школе остался лишь я, бывший горожанин из зажиточной семьи, можно сказать, интеллигент, не умевший и гвоздя забить. Последнее время Виктор исполнял еще и обязанности сторожа, не того, что сторожит ночью, когда школа пустеет, в ней и сторожить-то было нечего; Чепиль дежурил, когда в школе шли занятия, — охранял детей от немцев. Если в первое время оккупации немцы брали на работы в Германию добровольцев, польстившихся на их райские посулы, то теперь насильно гнали молодежь, добрались и до школьников, забирали прямо из классов всех, кому исполнилось шестнадцать лет. Такие случае уже были в соседних школах. Родители перестали пускать детей в школу, но я заверил их, что организую дежурство. Виктор Чепиль дежурил на холме у церкви, занимался там своими делами, а как только появлялись немцы, подавал сигнал — легонько ударял в колокол, чтобы не очень привлечь внимание оккупантов, не вызвать у них подозрений, а сам потом прятался в церковном подвале. За осень немцы уже трижды наведовались к нам. На сей раз Чепиль тоже был на своем месте, но за несколько минут до прихода немцев его зазвал к себе в дом Дзяйло-старший, налил стакан самогонки и попросил что-то починить. Немцы окружили школу, ворвались в классы и командовавший этой операцией обер, назвавший меня уважительно «коллегой», стал выкрикивать имена учащихся, кому исполнилось шестнадцать лет. Забрали двадцать подростков. Я был уверен, что этот список составил для немцев староста Дзяйло, он же и отвлек Чепиля. Когда я пришел к Дзяйлам и сказал об этом, староста стал клясться всем на свете, что не давал немцам таких списков. Юрко вышел из хаты вместе со мной.
— Ты не очень-то на моего батьку, а то скажу хлопцам, что это твой Чепиль не устерег, — и удавят.
Я взорвался:
— Иди и говори! Пусть его повесят вместе с твоим отцом!
Я выкрикнул еще что-то, возмущению и ярости моей не было предела. Юрко оправдывал отца:
— Пойми, Улас, не виноват он, да и не один он в холуях у немцев ходит. — Проводил меня до самого дома и там тихо сказал: — Скоро пан Бошик придет и с ним целая армия, наша власть будет.
— Наша власть будет не скоро. Власть, по прежнему, останется немецкой, — зло ответил я.
— И это говорит политвоспитатель Улас Курчак! — усмехнулся Юрко.
— Я хочу, чтобы ты, дурак, запомнил: немцы — наши временные союзники. И чтоб отец твой тоже зарубил это на носу! Общий враг наш, по прежнему, — Москва. Наша задача сегодня, я имею в виду не только нас с тобой, а весь ОУН, его боевые отряды, которые уже движутся сюда, добиться роли достойного партнера, участника войны против Советов, носителя нового порядка. А потом мы будем создавать свое государство, свою великую самостийную и неделимую Украину. Для этого нам нужны молодые люди, много сильных молодых людей, а их сегодня наши союзнички угоняют к себе в рабство. «За кров, за рани, за руши, верни нам, боже, Украину», — закончил я свой монолог словами замученной польскими панами украинской поэтессы Ольги Бесараб.
И вдруг со мной случилась истерика; я не мог удержать рыданий; наверное, мои же слова, которые я не раз слышал от пана Бошика, распалили меня, хотя теперь мне кажется, что те слезы, та истерика были, скорее всего, от бессилия спасти тех юных, дорогих мне существ, которых прямо из школьных классов гнали в Неметчину, чтобы навсегда окунуть их в грязь рабского быта и унижения. А ведь еще недавно они писали: «Мы не рабы».
Юрко успокаивал меня, толкал в бок огромным кулаком и совал под нос немецкую фляжку с самогонкой:
— Уймись. Глотни трошки — легче станет.
Было это на второй месяц зимы сорок третьего года. Недаром этот месяц по-украински зовется «лютым»; кружила метель, стонала и плакала, заметая следы угнанных на каторгу детей. До сих пор я вижу ту цепочку из двадцати человек; девчата плакали, причитая, звали матерей; хлопцы шли молча, хмуро опустив головы и не глядя по сторонам: казалось, им было стыдно, что я, их учитель, учивший добру, справедливости и мужеству, и вооруженные полицаи во главе с Юрком, стояли и глядели на них беспомощные. Нет, мы не были равнозначными партнерами и союзниками, мы, как и наши дети, тоже были рабами Германии.
14
В нашем доме появился новый жилец — котенок. Как он попал к нам, неизвестно: то ли кто-то подкинул, то ли сам приблудился. Скорее всего, последнее, потому что, если бы подкинули, то хотя бы напоследок накормили, а он настолько худой и слабый, что его голос едва слышен, ослабел, видать, от голода. Джулия для порядка обошла всю улицу, выспрашивала, не потерялся ли у кого черный котенок. Тем временем котенком занялась Юнь, взяла на руки и ни за что не хотела отпускать, отдала его только для того, чтобы покормили. Котенок жадно лизал молоко; вернулась Джулия, хозяина так и не нашлось, тогда мы повздыхали и решили оставить его у себя, — Фил и Дан — коты, а это кошечка. Больше всех новому жильцу обрадовалась Жунь Юнь. Но я знал наперед, что все заботы лягут на меня: носить кошечку к ветеринару, а ее анализы — в лабораторию, и, конечно, обязательно стерилизовать ее. По этому поводу в доме возникла целая дискуссия: как быть, везти котенка на стерилизацию к хирургу, который жил от нас довольно далеко, или пригласить его к себе. Женщины не хотели, чтобы эта жестокая операция совершалась дома, а мне было жаль времени, которого у меня остается не так уж много — лучше уж я переплачу за вызов, но всю операцию проделаем у меня в кабинете, мои домочадцы и писка не услышат.