Камил Петреску - Последняя ночь любви. Первая ночь войны
Все три дня нашего пребывания в Одобешть я был буквально болен, хоть подчас и казался преувеличенно веселым. С горестным удивлением я заново открывал для себя свою жену. Бывают случаи, когда после удачной промывки старой картины эксперт обнаруживает под банальным пейзажем мадонну какого-нибудь из великих мастеров Возрождения. По жестокой иронии судьбы я постепенно обнаруживал под ликом мадонны, которую я считал подлинной, — оригинал картины: жалкий пейзаж и чуждый, вульгарный портрет. Теперь они были неразлучны всякий раз, когда среди гостей образовывались группы. Кроме того, именно они — с авторитетностью, которая, по-видимому, признавалась всеми — брали на себя инициативу разнообразных увеселений: поездок по окрестностям, прогулок, спортивных состязаний, игр на открытом воздухе. Более того, они часто уходили вдвоем и заставляли себя ждать. Так, на второй день явились к обеду, когда все уже сидели за столом. Было известно, что ждали только их, поэтому я оказался в самом смешном положении; и хотя они задержались, разумеется, не потому, что уединились в какой-нибудь комнате, все же их опоздание давало повод для самых неприятных предположений. Я занял ей место справа от себя, но меня удручало, что никто не сел на стул справа от нее. Это было признаком, так сказать, официального признания положения и камнем легло мне на душу. Я задавался вопросом, неужели же она не понимает, что происходит, не видит, на какой комичный пьедестал она меня вознесла? ... Когда они явились (она — очень возбужденная и улыбающаяся), все головы повернулись в их сторону, и тут она ласково погладила меня по щеке. Не знаю, сделала ли она это только потому, что чувствовала себя виноватой, или же по своей женской логике сочла нужным создать некое равновесие расточаемых ею ласк.
Сам обед был для меня новым источником мучений. Она, разумеется, снова ела из его тарелки, отливала ему из своего стакана, когда он просил слугу дать ему вина. Я пытался завязать разговор со своей довольно хорошенькой соседкой слева. Может, мне и удалось бы создать какую-то ширму для моего самолюбия, чтобы спасти положение, но мне это было совершенно безразлично, ибо я знал, что дело идет не просто о предпочтении или о кратковременной игре, а о судьбе всей моей любви, о радостных и светлых днях двухлетнего прошлого, о непоправимой страшной перемене. Поэтому я был грустен, хоть и старался улыбаться. Оркестр, нанятый нашим хозяином на все время нашего пребывания здесь, играл вальс-бостон, один из тех, что сочинялись по требованию мимолетной моды, но по-настоящему мелодичный. Он и моя жена несколько раз просили его повторить. У нас с женой был свой любимый романс, и я заподозрил, что им хочется слушать этот вальс снова и снова, потому что он ассоциируется с испытываемым ими в данный момент острым удовольствием и таким образом останется в будущем напоминанием об их любви наподобие той песни, которую любовники, чей роман уже закончился, не могут слышать, не чувствуя, что едва затянувшийся рубец сердечной раны снова горит. Я, очевидно, был так бледен, что дама, сидевшая напротив, спросила меня с вялой усмешкой: «Вы ревнуете?» Я, поспешно улыбнувшись, чтобы скрыть свое страдание, ответил: «Да отчего же? Это женские шуточки» ; я понял, что здесь в аналогичном положении оказались и другие мужья, пожалуй, почти все, только никто из них не страдает а потому никто и не смешон, в то время как я один тщетно пытаюсь показать что не придаю значения неприятному инциденту. Стараясь казаться веселым, я внутренне терзался, но не мог долго выдерживать эту ложь, и глаза у меня невольно были грустными. Если б я в этот момент сумел овладеть собой, то, быть может, мне и удалось бы воспользоваться положением: моя соседка слева, хоть и не такая красивая, как моя жена, была столь же интересна, да к тому же и помоложе. Она не обладала ее «броскостью», но казалась, по крайней мере, в этом окружении более деликатной и не пыталась выделяться вульгарными капризами, как моя жена. Я утратил бы лишь воспоминания о стольких прекрасных ночах и в особенности — о стольких пережитых печалях, ставших для меня дорогими, ибо мы их делили вместе с ней, а этого не мог дать мне никто. Поэтому я отвечал своей соседке слева принужденно и рассеянно. И задавал себе только один вопрос: быть может, жена моя не отдает себе отчета, куда может завести ее такое поведение, или же она делает все это намеренно? В этом случае, как бы ни был болезнен разрыв и мучительны сожаления, я бы немедленно уехал и через несколько недель развелся.
Меня раздражало, что она слушает его россказни с увлеченным вниманием, с сияющими глазами, и я сам стал прислушиваться. Оказывается, он всего-навсего объяснял ей, употребляя технические термины и в меру своего собственного понимания, разницу между американскими и французскими автомобильными моторами. И мне вспомнились те времена, когда она вот так же слушала ради меня сложные математические дисциплины.
Под конец произошел пустяковый, но многозначительный инцидент. Мы все еще оставались за столом, и вокруг нас образовалась небольшая группа. Несколько сотрапезников, расположившись в широких плетеных креслах, обменивались банальными репликами. Одна некрасивая и уже немолодая дама наивно кокетничала с Г., который обращал на нее ровно столько внимания, сколько нужно было, чтобы порисоваться перед моей женой. И когда эта дурнушка попросила его налить ей стакан вина, он нарочито невежливо отказался протянуть руку за стоявшим на столе графином. Это был неприятный момент, и женщина, столь опрометчиво рассчитывавшая на свое увядшее очарование, буквально остолбенела. Тут вмешалась моя жена.
— Прошу вас, налейте даме вина, — приказала она.
И поскольку он не пошевелился, а я считал себя непричастным, то она встала и сама подала даме стакан вина. Это был жест, свойственный ей в былые, лучшие годы, но в то же время — и свидетельство того, что она, чувствуя себя избранницей и хозяйкой положения, могла, словно королева, позволить себе, не унижаясь, любой поступок, подобно тому как испанские короли в страстной четверг омывают ноги двенадцати нищим.
После ужина мы посетили несколько знаменитых одобештских винных подвалов, куда нужно спускаться на сто ступеней под землю и где стоят огромные бочки, похожие на нефтяные резервуары. Мы перепробовали вина всяческих сортов и качества по настоянию виноделов, красноречивых и по-южному темпераментных, когда речь идет об их вине.
Самым мучительным для меня был ужин накануне отъезда. Г. запоздал, задержавшись на этот раз вместе с маленькой юркой брюнеткой. Когда мы садились за стол, жена была рядом со мной, и некий бывший министр, крупный здешний винодел, вероятно желавший побеседовать с ней во время ужина, уселся на свободное место справа от нее, не зная, кому оно предназначено. Она сильно побледнела, однако не осмелилась ничего сказать непрошеному соседу. Но так как мы сидели спиной к входу (мы ужинали на галерее с большой верандой, оплетенной глициниями и вьюнком), то она каждые две-три секунды нервно оборачивалась, чтобы посмотреть, не идет ли он. Через некоторое время она потеряла всякое самообладание. Огромные по-детски голубые глаза омрачились, и она то и дело в сердцах прикусывала свою яркую и нежную нижнюю губку. За еду она не принималась, хотя между гостями было условлено не ждать опоздавших и кушанья уже подали. Никогда еще я не чувствовал себя таким беспомощным, таким несчастным. Ведь я столько времени считал себя единственным источником горестей и радостей моей жены. И вот теперь оказывается, что она готова заплакать из-за другого, она испытывает такое же страдание, какое до глубины души истерзало меня за эти два дня, но мучается она из-за человека, который был для меня первым встречным. Глаза ее были полны слез как во времена, предшествовавшие нашему браку, когда я еще не любил ее и подчас беспечно заставлял себя ждать по получасу и более, опаздывая на свидания. Тогда она плакала и упрекала меня с надрывающей душу покорностью; это глубоко трогало меня, заставляло раскаиваться в своем поведении, и в конце концов я прирос к ней душой, как срастаются края пореза, соединенные пластырем. В те времена я предпочитал ей ее сокурсницу, более грациозную и более остроумную. Она страдала и отнюдь не скрывала этого — как тогда, так и сейчас, ибо не обладала суровой гордостью, не позволяющей выставлять себя на посмешище. В этом и состояла одна из причин моих нынешних мучений: она, не стесняясь проявления своих чувств и не зная, каких усилий стоит мне владеть собою, считала, что я не мучаюсь. А я буквально корчился от страдания именно потому, что видел, какое смешное зрелище представляют ее переживания для других. Ведь это делало мое положение еще более жалким, поскольку я казался совершенно лишним, никак не связанным с ее горестями и радостями именно тогда, когда она привлекала к себе всеобщее внимание.