Вильям Александров - Дорога обратно
Не могу сейчас, Тимофей Карпович, — отказывался Лукьянов. — Контрольная сегодня по стереометрии…
— Вот чудак! Никуда она не денется, твоя стереометрия… Столько не виделись, а ты… Пошли, а то обижусь!
Он привел Лукьянова к невзрачному с виду, приземистому домику на краю поселка и долго стучал в глухой забор, в окна, закрытые изнутри ставнями, прежде чем во дворе послышался хриплый голос:
— Хто?
— Открывайте, деточки, мать вашу, бабушка пришла, молочка принесла…
— Ты, Тимофей?
— Ну, я… Оглохли, что ли!
— Так не слыхать же ни черта…
А когда вошли, Лукьянов понял, отчего «не слыхать».
В глубине двора стоял добротный флигель, и в нем, в большой комнате веселилась шумная компания: гремела музыка, дым висел коромыслом, и за столом, уставленным бутылками и всякой снедью, играли в карты.
Тимочка! — повисла на Зеленом подвыпившая полногрудая девица. — Ты где пропадал?
— Где был — там нету. Вот, прошу любить и жаловать, мой земляк, переживает драму личной жизни. Марийка! — он поискал взглядом вокруг. — Возьми над ним шефство!
Возле Лукьянова очутилась красивая смуглянка с шальными цыганскими глазами. Она с интересом поглядела на него, улыбнулась приветливо, сверкнув ровными белыми зубами, и сказала:
— А я тебя видела где-то…
Она усадила Лукьянова за стол, села рядом, налила ему водки, себе — красного вина, посмотрела сквозь бокал на свет и вдруг вскинула голову:
— Вспомнила! Хочешь, погадаю?
Она взяла его ладонь, повела по ней острым ногтем.
— Ты письма ждешь, давно-давно ждешь, верно?
— Верно.
— Только напрасно ждешь. Разминулись ваши дороги. Во-он куда пошла твоя линия…
Она опять повела ногтем, и Лукьянов почувствовал, как похолодело внутри.
— Ты что — колдунья?
— Бабка моя цыганка была. Она меня научила… не веришь?
— Не верю! — Он вырвал руку. — Все равно сойдутся, я знаю.
— А ты чудной… — она посмотрела — глаза в глаза — будто в душу влезла. — Сердце у тебя чистое. Сюда зачем пришел?
— Сам не знаю. От тоски, наверно…
Странно, он впервые видел ее, а говорил, как на исповеди.
— Выпей, полегчает.
Он выпил. Она отхлебнула глоток вина. Налила ему еще.
— Пей.
— Не хочу больше.
— Пей. Сюда пить приходят.
И когда он выпил еще, она положила свою горячую руку на его похолодевшую, подержала немного, и он почувствовал, будто и вправду что-то отпускает в душе, будто струны, натянутые до предела, ослабли.
— Чувствуешь?
Он кивнул.
Ну, вот… Теперь тебе хорошо будет. Отойдет все. Забудется…
— А я не хочу забывать.
Он был как во сне.
— Нельзя! — Она покачала головой, не сводя с него своих завораживающих глаз. — Нельзя тебе помнить. Измаешься.
Новый кон начинаем, — сказал кто-то рядом сиплым голосом и хлопнул Лукьянова по плечу. — Играть будешь?
— Я не играю. Не умею…
— Научим. Садись шестым.
Лукьянов помотал головой» ему не хотелось уходить от Маринки.
Иди! — сказала она. — Счастье тебе будет, я вижу.
Он и не помнил, как очутился за картами, как замелькали перед глазами тузы, валеты, короли, шестерки… И подливали ему все время из бутылки. Помнил только, что был момент, когда выросла перед ним куча денег, и как будто услышал он тихий голос возле самого уха: «Больше не пей!» Он хотел встать, но чья-то тяжелая рука пригвоздила его к месту, опять замелькали черви, буби, пики… Деньги исчезли, а потом кто-то сказал сиплым голосом: «Плати!» Он поискал по карманам — пусто… Мелькнуло — отпускные!..
— Ну-ка, пошарь у него!
Кто-то ловко, в одно мгновение, вывернул все его карманы. Денег не было.
Полторы тыщи за тобой! — сказал Сиплый. — Когда принесешь?
«Полторы тыщи! Месячная зарплата!» Хотел сказать, но язык не слушался, промычал что-то.
— Кто его привел? Ты, Тимофей?
— Я. В получку отдаст. Он парень честный.
— Ручаешься за него?
— Ручаюсь.
— Добро. Марийка, забери салагу. Мутит его.
Вытащили во двор, подвели к крану. Потом чьи-то ласковые руки уложили его на топчан во дворе, обтерли полотенцем, положили мокрую тряпку на лоб. Все вертелось-кружилось. И сквозь круговерть он слышал, как тонкие пальцы, слегка прикасаясь ногтями, водили по надбровьям, по вискам, по вокам, и от этого блаженный покой вливался в душу.
— Эх, ты… Бедолага… — доносился будто издалека ее тихий голос. — Говорила же тебе — не пей больше…
И вдруг он почувствовал на своих губах горячие, вздрагивающие губы, а когда открыл глаза, увидел прямо над собой влажно мерцающие во тьме полные тоски и жалости глаза.
Они качнулись перед ним влево-вправо, и соленые капли упали ему на лицо.
— Не ходи сюда больше, — сказала она с тоской, — пропадешь ты здесь. Слышишь, — не ходи!
Но он ходил. Школу почти забросил, от отпуска пришлось отказаться, вышел на работу. Вставал с чугунной, разламывающейся головой, жил впроголодь — зарплату нес на карточный стол — и ходил. Чем-то приворожил его этот дом. И ловил на себе тоскливый жалостный взгляд темных глаз исподтишка.
А однажды, когда было особенно тяжкое похмелье и не смог даже на работу подняться, проспал весь день и лишь к вечеру открыл глаза, увидел, что рядом, на стуле сидит маленький человек в шинели, в больших сапогах. Сидит и грустно смотрит на него сквозь роговые очки. Это был завуч вечерней школы, преподаватель математики Борис Григорьевич Швед, в обиходе «Швейк», прозванный так за маленький рост и смешные повадки. Швейка в школе любили, он был артиллеристом, получил тяжелое ранение на фронте, потерял левую руку, но, несмотря на это, с утра до вечера проводил в школе, обо всем заботился, с учениками-переростками держался просто, по-товарищески, мог часами заниматься с отстающими, знал о каждом все, и помогал каждому, чем мог — кому советом, кому книгами, а кому и деньгами.
Уж кого-кого, а Швейка менее всего хотелось видеть в эту минуту. Лукьянов даже закрыл глаза, надеясь, что тот посидит и уйдет, но Борис Григорьевич уходить не собирался. Он подошел к столу, палил из графина воды в стакан.
— Выпей! — сказал он.
А когда Лукьянов жадно выглотал весь стакан и сел, мотая головой, словно пытаясь сбросить с нее тяжесть, Борис Григорьевич сказал буднично, как будто они только вчера виделись:
Я тут книги кое-какие купил. Поможешь донести?.. Я сейчас… — Он стал лихорадочно натягивать измятые брюки, рубаху.
— Ты не торопись, одевайся спокойно, — сказал Швейк. — Времени у меня достаточно. Я подожду.
Он развернул газету и принялся читать, как ни в чем не бывало.
Потом они шли через поселок! Лукьянов нес две пачки книг, и Швейк рассказывал ему про школьные дела, ТО про контрольную — кто как написал, про новое здание — его уже заканчивали строить…
Жил он неподалеку от школы, один, в небольшой комнате, сплошь заставленной книгами. Самодельные стеллажи подпирали потолок, и казалось, что стены сложены из книг. Стояла тут низкая железная, по-солдатски аккуратно заправленная кровать, старый диванчик, застеленный паласом, письменный стол. Ниша в стене заменяла шкаф для одежды.
Садись, — сказал Швейк, — книги посмотри, журналы. А я пока чай соображу…
Он вышел в прихожую, выполнявшую, видимо, роль кухни, налил из крана воды в электрический чайник, поставил его на тумбочку, включил в розетку. Потом достал сковородку, стал разогревать на электрической плитке, стоявшей на двух кирпичах. Из комнаты Лукьянов видел, как он ловко управляется одной рукой, все у него было для этого приспособлено. Но когда он достал из тумбочки яйца и приготовился разбивать их, Лукьянов не выдержал.
— Давайте я, Борис Григорьевич.
— Что ты! У меня ведь все отработано… Вот смотри…
Он ударил яйцом о край сковороды, как-то резко вывернул руку, яйцо разломилось, желток выскользнул на сковородку, а расколотая скорлупа осталась у него в ладони. Он поднял ее и показал, как фокусник в цирке.
— Здорово! — восхитился Лукьянов.
— Это что! Видел бы ты, как я картошку чищу! У меня для этого специальный зажим есть, вроде тисков, в столярке сделали по моему чертежу… — Он расколол еще несколько яиц, и они весело зашипели на сковороде. — А иначе я б давно с голоду умер!.. Самое трудное с примусом управляться, поэтому я на электричество перешел… Дороговато, правда, зато чисто и удобно… А ты пока хлеб нарежь, если уж так хочешь принять участие. И варенье открой, вон там банка стоит…
Пока они ели яичницу, пили чай, говорили о самых разных вещах, Лукьянов еще держался как-то, отгоняя мрачные мысли. Но когда все было съедено, убрано, посуда помыта и Швейк закурил, стоя у окна, Лукьянов поник. Он сидел у стола, опустив голову, с тяжелым сердцем — все вспомнил, все представил со стороны — и мучительный стыд охватил его — если б можно было, выскочил бы отсюда и побежал, чтоб никогда больше не смотреть Швейку в глаза.