Подарок от Гумбольдта - Сол Беллоу
– Все соответствует твоему сценарию? – спросил Кантебиле.
– В общем и целом – да. Правда, кое-что и своего добавили.
– О том, что добавили, ты особенно не распространяйся. Завтра ты должен быть в боевом настроении.
– Русские потом подтвердили то, что нашел судовой врач, выкачав содержимое желудка. Они проанализировали испражнения Кальдофреддо. У голодающего человека экскременты твердые и сухие. Кальдофреддо утверждал, что ничего не ел. Но анализы показали, что на льдине он не голодал.
– Это тоже можно было вставить в картину. Сталин приказал бы показать на Красной площади кусок говна.
Перед нами снова поплыли кадры сицилийской деревушки, где никто не подозревал, что добродушный старик, торгующий мороженым и играющий в деревенском оркестре, – людоед. Слыша негромкие звуки его трубы, я понял, как велика дистанция между его нехитрыми арпеджио и запутанностью его нынешнего положения. Счастлив тот, кому нечего сказать, кроме самых простых слов, и нечего сыграть, кроме самых незатейливых мелодий. Неужели еще встречаются такие люди? Было что-то неприятное в том, как Отвей надувает щеки и становится совсем похожим на Гумбольдта, настолько похожим, что я опасался увидеть на экране и себя. Мне показалось, что какие-то черты моего характера просматриваются в дочери Кальдофреддо. Сильвия Соттотутти играла личность болезненно-открытую и радостно ожидающую чего-то. Такие свойства я находил в себе. Мне не мешал коротконогий парень с низким лбом и квадратным подбородком, исполняющий роль ее жениха. Я видел в нем Флонзейли. Однажды мы с Ренатой посетили выставку мебели, и за нами по пятам шел какой-то тип. Должно быть, это и есть Флонзейли, решил тогда я. Мне даже почудилось, что он и Рената подали знак друг другу… Чтобы успокоить себя, я тут же подумал, что, как у миссис Флонзейли, у Ренаты в Чикаго будет весьма ограниченный круг знакомых и скудная светская жизнь.
Владельцы похоронных контор не самые желанные гости, разве что у коллег по ремеслу. Чтобы смыть клеймо профессии, они много путешествовали, но даже во время круиза по Карибам, сидя за столом самого капитана, боялись, как бы кто-нибудь из пассажиров не спросил ненароком: «Флонзейли, Флонзейли… А вы не хозяин известной в Чикаго похоронной фирмы?» Настроение у Ренаты окончательно испортится – так же, как потемнело сицилийское небо для Кальдофреддо после его поступка в Арктике. Я слышал переживания несчастного в звуках его трубы. Я знал, что, когда он нажимает определенный клапан, звук доходит до самого его сердца.
Затем в деревню приезжает скандинавский журналист, собирающий материалы для книги об Амундсене и Нобиле. Он находит Кальдофреддо и начинает приставать к нему с расспросами. «Вы ошиблись, – говорит старик. – Я не тот, кто вам нужен». – «Нет, тот самый», – возражает журналист. Он один из тех людей из Северной Европы, у кого нет ни стыда ни совести. Не комок нервов, а железная отливка. Они сидят на склоне горы. Кальдофреддо умоляет журналиста оставить его в покое и уехать. Тот отказывается, у старика начинается припадок, как и тогда, на «Красине». Только теперь, сорок лет спустя, мечется в муках его дух, а не тело. В этом приступе мольбы, ярости, отчаяния Отвей был неподражаем.
– У тебя так в сценарии написано? – озабоченно спросил Кантебиле.
– Более или менее.
– Дай мне тот жетон от сейфа! – снова заволновался он и сунул руку ко мне в карман. Я понял, что на него подействовала игра Отвея. Кантебиле совершенно потерял голову. Я вцепился ему в запястье.
– Немедленно вытащи руку из моего кармана!
– Жетон должен быть у меня! Ты ничего не хочешь знать. У тебя только мочалка на уме.
Между нами завязалась настоящая драка. Я не видел, что делает маньяк на экране, потому что другой маньяк, сопя, навалился на меня. Кто-то из авторитетов сказал, что разница между словами «приказать» и «убедить» определяет отличие диктатуры от демократии. Кантебиле свихнулся, потому что ни разу не дал себе труд убедить в чем бы то ни было ни себя, ни кого-то еще. Эта мысль привела меня в отчаяние и отбила всякую охоту сопротивляться. Когда Кантебиле размахивал перед моим носом бейсбольной битой, я думал о волчьих повадках в трактовке Лоренца. Когда он втолкнул меня в вонючую кабину в туалете, я подумал… Есть от чего спятить. Любое происшествие как бы переводилось в мысли, и все они, эти мысли, свидетельствовали против меня. Нет, эти интеллектуальные заскоки положительно сведут меня в могилу.
А вокруг нас уже раздавались крики: «Драку затеяли, хулиганье! Вон их! Выставить за дверь!»
– Угомонись ты, дурень, – сказал я. – Сейчас вышибала явится.
Кантебиле вытащил руку из моего кармана, и мы снова уставились на экран – как раз в тот момент, когда Кальдофреддо столкнул с горы огромный валун на журналиста, проезжающего в своем «вольво». Камень с грохотом катится вниз, но машина успевает проехать. Кальдофреддо бросается на колени, благодаря Мадонну за то, что она не дала совершиться смертоубийству. После этого наш герой делает публичное признание в своих грехах на деревенской площади. Среди развалин древнегреческого театра суд, избранный жителями деревни, слушает дело своего земляка. Фильм кончается общей сценой с хором, который объявляет прощение и примирение в духе финала «Эдипа в Колоне», как и замышлял Гумбольдт.
Когда в зале зажгли свет, Кантебиле пошел к ближнему выходу, я же, напротив, к дальнему. Он нагнал меня уже на улице.
– Не злись, Чарли, – сказал он. – Уж такая у меня собачья порода – хватать вещь, чтобы не потерялась. На тебя ведь могут напасть и ограбить. Тогда кто узнает, в каком сейфе этот проклятущий конверт. А завтра должны прийти пять человек посмотреть, какие доказательства ты предъявишь. Ладно, я человек слабонервный, завожусь, чуть что не так. Ты теперь в сто раз рассеяннее, чем был в Чикаго. Все из-за этой сучки, которая сбежала. Это я и имел в виду, сказав, что у тебя только мочалка на уме… Слушай, а что, если нам подцепить пару французских цыпочек? В порядке самоутверждения, а? Я угощаю.
– Я иду спать.
– Я просто хочу – как это говорят? – возместить моральный ущерб. Я знаю, что таким, как ты, тесно на одной земле с таким чудиком, как я. Ладно, давай хоть выпьем. А то ты в полном расстройстве чувств.
На самом деле я не был в расстройстве чувств. Тяжелый день, насыщенный несуразными событиями, оправдывает мое бездействие и успокаивает совесть. После четырех бокалов кальвадоса в гостиничном баре я поднялся к себе и уснул как убитый.