Сэмюэль Беккет - Мэлон умирает
Я чувствую
Я чувствую приближение. Того, что движется, благодарю, ко мне. Я хотел убедиться наверняка, прежде чем записать. Добросовестный до предела, мелочно требовательный, не терпящий ошибок - таков Мэлон во всем. Я говорю об уверенности, что час мой настает. Ведь я никогда не сомневался, что он пробьет, рано или поздно, за исключением тех дней, когда мне казалось, что он уже миновал. Мои истории ничему не служат, в глубине души я не сомневался ни на минуту, даже когда барахтался в доказательствах обратного, в том, что я еще жив, вдыхаю земной воздух и выдыхаю его. Настает - это значит осталось два-три дня, говоря на языке тех дней, когда меня учили названиям дней, и я поражался, что их так мало, и размахивал кулачками, требуя еще, и меня учили определять время, и что меньше - два дня или три, что такое, в конечном счете, двумя или тремя днями больше - пустяк. Но об этом ни слова, продолжим проигранную игру - надо беречь здоровье. Я просто обязан продолжать, как ни в чем не бывало, словно обречен увидеть в Иванов день луну. Ибо, полагаю, я достиг сейчас того, что называется месяц май, не знаю почему, я хочу сказать, не знаю, почему я так полагаю, поскольку май происходит от Майи, черт побери, я и это помню, богини достатка и изобилия, я полагаю, что дожил до сезона достатка и изобилия, наконец-то достаток, так как изобилие придет позже, вместе с жатвой. Итак, спокойно, спокойно, я все еще буду здесь в праздник Всех Святых, в окружении хризантем, нет, в этом году я не услышу вой людской над костями усопших. Но трудно устоять перед желанием продлиться. Напрягая остаток сил, все устремляется к близлежащим глубинам, и в первую очередь мои ноги, которые и в обычное время отстают от меня намного больше, чем все остальное, отстают от моей головы, я это имею в виду, ведь именно в ней я сейчас исчезаю, а ноги, как всегда, на много миль позади. И понадобится, я думаю, не меньше месяца, чтобы втащить их за собой, чтобы выловить, например, сюда входит и время обнаружения. Странно, но я вообще не чувствую под собой ног, мои ноги ничего не чувствуют, и это благо. При этом я ощущаю, что их уже не увидеть и в самый мощный телескоп. Не это ли чувство известно под названием "стоять одной ногой в могиле"? Сходное чувство распространяется и на все остальное. Ибо простого локального явления я бы ни за что не заметил, вся моя жизнь - не что иное, как цепочка или, лучше сказать, последовательность локальных явлении, безрезультатных. Но мои пальцы тоже пишут на других широтах, и воздух, который продувает страницы и переворачивает их без моего ведома, когда я дремлю, в результате чего подлежащее бесконечно удаляется от сказуемого, а дополнение оказывается в пустоте, не является ли он воздухом этого моего предпоследнего прибежища, и это благо. Возможно, на мои руки падает мерцающий свет, который отбрасывают тени листьев и цветов, и блеск погасшего солнца. Теперь опишем мой пол, я говорю, собственно, о трубочке и, в частности, о носике, из которого во времена моей невинности фонтанами вылетало семя, брызгая во все стороны и мне в лицо, извергаясь непрерывным потоком, пока извергалось, и который все еще должен, время от времени, выпускать водянистую струйку, не делай он этого, я бы умер от уремии, я не надеюсь больше увидеть мой пол невооруженным глазом, и не сказать, чтобы я этого желал, мы насмотрелись друг на друга, в упор, вы меня поняли. Но это еще не все, и не дай вам Бог подумать, что исчезают только мои конечности, каждая в соответствующем направлении. Мой зад, например, которому трудно предъявить обвинение в том, что он чья-нибудь конечность, если бы мой зад внезапно начал исторгать, Боже сохрани его от этого, в настоящий момент, то, полагаю, лепешки выпали бы в Австралии, я твердо в этом уверен. А если бы я поднялся. Боже упаси меня это сделать, я, кажется, заполнил бы значительную часть вселенной, о, не больше, чем лежа, но так более заметно. Такое явление я замечал уже неоднократно: лучший способ остаться незамеченным - распластаться и не шевелиться. Я-то думал раньше, что буду ссыхаться и ссыхаться, все больше и больше, до тех пор, пока меня не похоронят в коробочке, а я пухну. Но это неважно. Важно то, что, несмотря на все мои истории, я все еще вмещаюсь в эту комнату, назовем это комнатой, вот что важнее всего, и волноваться мне нечего, я буду пребывать в ней до тех пор, пока это необходимо. И если когда-нибудь мне все-таки удастся испустить свой последний вздох, то случится это не на улице и не в больнице, а здесь, в окружении всего того, чем я обладаю, у этого окна, которое иногда кажется мне нарисованным на стене, ведь разрисовал же Тьеполо потолок в Вюрцбурге, каким прилежным туристом я был, помню даже, как пишется "Вюрцбург", хотя не уверен, что правильно. О, если бы я только мог увериться в своем смертном одре, я его имею в виду. Но сколько раз я замечал уже неизменную голову, которая маячит там, за дверью, пригибаясь, ибо кости мои все тяжелеют, и дверь опускается, все ниже и ниже, так я считаю. И при каждом ударе двери о косяк - о косяк ударяется моя голова, такой я непомерно большой, а лестничная площадка маленькая, и человек, несущий меня за ноги, не может ждать, ему ведь надо спускаться по ступеням, пока весь я не окажусь снаружи, на лестничной площадке, я это имею в виду, но он вынужден начать спускаться раньше, чтобы не стукаться о стены, я имею в виду стены лестничной площадки. Так что голове моей все равно, в ее теперешнем положении, но человек, несущий ее, говорит: Эй, Боб, полегче! - вероятно, из уважения, ведь меня он не знает, меня он не знал, а возможно, боится поранить пальцы. Удар! Полегче! Направо! Дверь! - и комната наконец свободна и готова принять, после дезинфекции, никогда не следует пренебрегать чистотой, большую семью или пару воркующих голубков. Да, долгожданное свершилось, но пожинать плоды еще рановато, и потому даруется отсрочка, так я себя убеждаю. Но не слишком ли во многом я себя убеждаю, и есть ли правда во всей моей болтовне? Не знаю. Просто я полагаю, что не в состоянии говорить ничего другого, кроме правды, кроме того, что случилось, я это хочу сказать, вещи совершенно разные, но это неважно. Да, именно это нравится мне в себе больше всего, по крайней мере, не меньше остального, - моя способность произнести: "Да здравствует республика!", например, или: "Дорогая!", не задумываясь ни на секунду, не лучше ли мне вырвать себе язык или сказать что-нибудь другое. Да, нет никакой необходимости размышлять, ни до, ни после, достаточно открыть рот, и он подтвердит все сказанное, мной сказанное, и подтвердит то долгое молчание, которое заставило меня замолчать, так что все смолкло. И если все же я замолчу, то лишь потому, что сказать мне будет нечего, хотя и в этом случае не было сказано все, не было сказано ничего. Но прервем эти тягостные рассуждения, поговорим лучше о моей смерти - она наступит через два-три дня, если память мне не изменяет. А- с ней наступит конец всем этим Мэрфи, Мерсье, Моллоям, Моранам и Мэлонам, если, конечно, в могиле не последует продолжения. Впрочем, не будем забегать вперед, сперва скончаемся, потом посмотрим. Скольких я убил, размозжив им голову или бросив в огонь? По памяти могу назвать не больше четырех, люди мне совершенно незнакомые, никого из них я не знал. Внезапное желание, мной овладевало внезапное желание увидеть, как иногда прежде, что-то, кое-что, не важно что, что-то, чего я не мог и вообразить. Да, был еще старый дворецкий, кажется, в Лондоне, снова Лондон, я перерезал ему горло его же бритвой, таким образом, получается пять. Мне вспоминается, что у него было имя. Да, единственное, чего мне сейчас не хватает, так это общения с невообразимым, желательно имеющим цвет, мне это поможет. Ведь вполне вероятно, что прогулка по бесконечным и столь знакомым галереям может оказаться последней, озаренной моими лунами и солнцами, которые я развешаю повыше, и я отправлюсь в путь, набив карманы галькой, она заменит мне людей и времена года, в последний раз, если мне повезет. А затем снова сюда, ко мне, что бы это ни значило, и больше себя не покидать, и больше себя не спрашивать о всем том, чего со мной не было. Или, быть может, мы все вернемся сюда, воссоединившись, раз и навсегда положив конец расставаниям, раз и навсегда прекратив подглядывать друг за другом, снова сюда, в это вонючее логово, грязно-белое и сводчатое, словно выточенное из слоновой кости, старый гнилой зуб. Или один, я снова вернусь один, как уходил один, но в этом я сомневаюсь, я слышу их крики отсюда, они мчатся за мной по коридорам, спотыкаясь, ударяясь о камни, умоляя взять их с собой. Вопрос исчерпан. Времени еще достаточно, если я правильно рассчитал, а если неправильно, тем лучше, о лучшем я и не прошу, если учесть, что я вообще ничего не рассчитывал, и я не прошу ничего, только немного времени, немного пройтись, и вернуться сюда снова, и сделать все, что я должен сделать, забыл что, ах да, привести в порядок свое имущество, а потом что-то еще, не помню что, но вспомню, когда наступит время. Однако прежде, чем отправиться, я хотел бы найти дыру в стене, за которой происходит столько событий, крайне необычных и часто имеющих цвет. Последний взгляд вокруг себя, и я чувствую, что могу выскользнуть, не менее счастливый, чем если бы отправился - чуть было не сказал: на Цитеру, - решительно пора кончать. В конце концов, окно, о котором идет речь, является только тем, чем я захочу, и больше ничем, в буквальном смысле, все правильно, никаких уступок. Начну с того, что, к моему удивлению, окно стало гораздо круглее, чем было раньше, и похоже теперь на слуховое окно или на иллюминатор. Неважно, лишь бы по ту сторону что-нибудь было. Сперва я вижу ночь, и меня это удивляет, к моему удивлению, я полагаю, потому, что хочу удивиться, просто еще раз удивиться. Ведь в комнате ночи нет, я знаю, настоящей ночи здесь нет никогда. Что я такое сказал? - неважно, но чаще темнее, чем сейчас, тогда как там, снаружи, в небе ночь - черная, а в ночи несколько звездочек, как раз столько, чтобы показать, что черная ночь, которая открывается мне, - человеческая ночь, а не просто нарисована на стекле, ибо они мерцают, подобно настоящим звездам, что было бы исключено, будь они нарисованы. И словно этого недостаточно, чтобы убедить меня в реальности внешнего мира, другого мира, внезапно вспыхивает свет в окне напротив, или внезапно я осознаю, что в нем горит свет, так как я не причисляю себя к тем, кто схватывает суть с первого взгляда, и мне требуется смотреть долго и пристально и не торопить время, а подождать, пока явления преодолеют долгий путь, отделяющий их от меня. Мне действительно везет, освещенное окно - хорошее предзнаменование, если только свет не зажгли специально, чтобы посмеяться надо мной, ибо ничто другое так быстро не побудило бы меня поскорее уйти, как ночное небо, в котором ничего не происходит, хотя его и переполняют разлад и смятение, ничто другое, если, конечно, вас не ждет впереди целая ночь, которую можно посвятить наблюдению медленных закатов или появлений иных миров, когда таковые имеются, или ожиданию метеоритов, но у меня впереди нет целой ночи. И мне совершенно безразлично, поднялись ли люди за окном до рассвета, или еще совсем не ложились, или вскочили внезапно среди ночи, намереваясь вернуться в постель, мне достаточно видеть, что они стоят друг против друга за занавеской, темной занавеской, так что проникающий свет - темный, если можно так выразиться, и тень, которую они отбрасывают, неясна. Они приникли друг к другу настолько крепко, что кажутся единым телом и, следовательно, единой тенью. Но когда они содрогаются, то становится ясно, что их двое, и тщетно, со всей силой отчаяния, сжимаются их объятия, их все равно двое, совершенно ясно, что перед нами два различных, отдельных тела, каждое из них заключено в свои собственные пределы, и каждое не нуждается в приходе другого для того, чтобы оно поддерживало в нем огонь жизни, поскольку прекрасно справляется с этим само, независимо от другого. Возможно, им холодно, и потому они трутся друг о друга, ибо трение воспламеняет и возвращает исчезнувшее тепло. Все это забавно и странно - такая большая и сложная конфигурация, образуемая более чем одной формой, ибо вполне возможно, что их трое, так причудливо она покачивается и трясется, хотя цветом она довольно бедна. Ночь, должно быть, теплая, ибо внезапно на занавеску падает неровная вспышка бледно-голубого и белого, цвета обнаженного тела, а затем розового, отброшенного, вероятно, нижним бельем, а также золотистого, природу которого я не успел понять. Так что им не холодно, если они, столь легко одетые, стоят у открытого окна. А-а, какой же я бестолковый, я понял, что они делали, они, должно быть, любили друг друга, вот как это, наверное, делается. Хорошо, увиденное подействовало на меня хорошо. Теперь я посмотрю, здесь ли еще небо, и этого достаточно. Они прижались к занавеске и застыли. Вероятно, они кончили? Они любили друг друга стоя, как любят собаки. Вот-вот они смогут отделиться. Или, возможно, они просто устроили передышку, прежде чем перейти к самому приятному. Вперед-назад, вперед-назад, ощущение, должно быть, восхитительное. Но им, кажется, больно. Довольно, довольно, всего хорошего.