Зигфрид Ленц - Живой пример
Не успевает Хайно Меркель ожить под благотворным действием массажа, как лицо его вновь отражает полное осознание вины; он пытается взять руку женщины, он пытается кивнуть ей, огорченный повторившимся припадком, хочет, чтобы она нагнулась к нему, пытается шепнуть ей что-то, но ремни, которые он сам же прибил к креслу, оттягивают его назад. Он тихо стонет, не столько от боли, сколько от бессилия, — он не сумел коснуться ее, хотя надеялся, что это принесет ему облегчение.
— Марет, — говорит он, — Марет, я все, все сделал, но припадок начался слишком внезапно.
Марет, склонившись над ним:
— Ты опять причинил нам огорчение. Ты не сел вовремя в кресло. Ты слишком поздно позвал нас.
Хайно:
— Но я же вел себя спокойно, я же не доставил вам никаких неприятностей.
Марет, с монотонной строгостью в голосе:
— Ты поранил Риту, ты учинил разгром в комнате. Если так будет продолжаться, Хайно, мы не сможем оставить тебя дома.
Хайно в испуге:
— Только не в клинику, Марет, пожалуйста, только не в клинику, я исправлюсь. Я буду вас звать.
Марет:
— Сколько раз, да, сколько раз ты обещал нам это.
Хайно:
— Но я же долго держался. Последний приступ был очень давно. Ты знаешь, сколько я держался?
Марет, кончив массировать:
— Нам самим пришлось посадить тебя в кресло и привязать. Ты поранил Рите плечо.
Хайно, выпрямившись в кресле, горячо заверяет ее:
— Есть же автоматические замки с защелкой, Марет. Я куплю себе такой замок и приделаю к ремням.
Сестры стоят у кресла, обмениваются взглядами, Рита, приговаривая что-то ободряющее, отстегивает ремни, но Хайно встает не сразу, он все еще сидит, спокойно растирая руки, делает два — три шумных вдоха и выдоха, словно проверяя себя, после чего застегивает рубашку, аккуратно разглаживает кончики воротничка: он знает, чего они от него ждут. И знает, следы чего он должен убрать.
Подтягивая носки, стряхивая пыль с брюк, приводя в порядок узел галстука, он повторяет свои обещания; но обе женщины наперед все знают, они больше не хотят их слышать и уже начали, по безмолвной договоренности, убирать комнату, наводить порядок, который позволит им все скорее забыть. Рита, успокаивая брата, кивает ему, рассеянно, правда, и скуповато, что выдает ее спешку.
— А который, собственно говоря, час?
Ей надо уже бежать. Рите Зюссфельд нужно в отель — пансион Клевер на совещание, они сегодня будут обсуждать предложение Пундта.
— Извини, Марет, но прежде мне необходимо еще раз прочесть эту штуку, если, конечно, я разыщу рукопись.
— А что собой представляет Пундт? — спрашивает Марет, покусывая кончик носового платка.
Сестра, застигнутая врасплох, вспоминает Валентина Пундта и признает, что без труда в состоянии припомнить две, а то и три его особенности.
— Пундт? Кто такой Пундт? Прежде всего он седовласый и приехал из Люнебурга. Порой он кажется мне этакой наблюдательной вышкой, торчащей среди Люнебургской пустоши, вышка эта над всеми высится и все видит, но другим затрудняет проверку того, что сама видит. Почему? Да потому, что нет у нее ни парапета, ни лестницы, ни удобного подъема. Школьный директор, пенсионер, помешанный на сушеных фруктах, понимаешь, он считает их успокаивающим средством на все случаи жизни. Когда-то, когда он был еще совсем молодым, Бекман написал его портрет. Пожалуй, вот тебе пример: спроси у Пундта, который час, он взглянет сперва на свои карманные часы, затем, будто само собой разумеется, на ручные, высчитает в уме среднюю величину поправки и скажет тебе, но с оговоркой — который час. Сын его… да, сын его как будто покончил с собой. Но мне надо найти рукопись Пундта, ту, что он предложил. Мы сейчас работаем над разделом «Примеры из жизни», а точнее говоря: «Примеры из жизни — жизнь как пример».
— Так прочти нам, — предлагает Марет.
— Всю рукопись?
— Прочти, пожалуйста, Хайно тоже послушает, это поможет ему прийти в себя, не правда ли, Хайно?
— Да, Марет, я люблю слушать, когда Рита читает, а рукопись… не в коричневом ли она конверте, он был у Риты в руках, а теперь лежит на моем письменном столе. Посмотри-ка там… Вот видишь!
Итак, Рита будет читать; все рассаживаются поудобней, являя полное внимание: тела, как и быть должно, цепенеют, выражают готовность слушать, руки, спокойно лежащие на коленях, подтверждают, что все ждут и что все сосредоточились.
— Я уже сказала, это предложение Пундта, текст, который он выбрал для нашей хрестоматии, — говорит Рита Зюссфельд.
Смочив слюной палец, она подсчитывает страницы и, считая, высказывает свои соображения.
— Пожалуй, будет даже полезно, если именно вы прослушаете эту новеллу, для меня очень важна непосредственность вашего восприятия. Нам ведь нужно согласиться на одном примере. Вот слушайте! Имя автора Кай Кестер — по всей вероятности, это псевдоним, — а новелла называется «Ловушка». Вы готовы? Итак:
Да, мне бы надо приказать, чтобы он шел впереди меня, хоть я и рисковал, но он должен был идти впереди меня по нескончаемым, укатанным коридорам старых казематов, между рельсов, на которых не стояли больше тележки с боеприпасами, тогда бы я не потерял его из виду, четко различал бы в дугообразном проеме выхода, на фоне сверкающего снега. Все равно, что бы потом с ним ни случилось на заснеженном дворе, на замерзшем пляже, я был бы спокоен, сделал бы свое дело, если бы он шел впереди меня, этакая горстка праха, человек в весе мухи, вечно всем недовольный, с дребезжащим голосом. А может, мне нужно было отослать его назад еще в первую ночь, еще там, в дюнах, неподалеку от казематов, может, он отделался бы наказанием, если бы сам явился с повинной к лагерному начальству, не знаю и никогда не решу этого, прежде всего потому, что лагерь вскоре после нашего отступления был эвакуирован, а тихоходное судно, на котором вывозили заключенных на запад, потопили. Не знаю я, как поступил бы, будучи на дежурстве и к тому не подготовленным, случись все еще раз в подобную же ночь, при резком восточном ветре с моря, произойди отце раз такая встреча, да, я бы сказал, такая роковая встреча. Если бы меня опять откуда-то из снежной впадины окликнул человек, скрюченный, замерзший, в тонкой полосатой концлагерной куртке, если бы опять ко мне из темноты без всяких сомнений, с естественным доверием и надеждой, что я окажу ему помощь, обратился человек: «Эй, дружище!.. Ты меня слышишь, дружище?.. Помоги мне, дружище!» Разве не вытащил бы я его, следуя исконному человеческому побуждению, и не увел для начала в тепло, в безопасное место, в полную безопасность?
До чего же глубоко вкоренилась в нас эта дурацкая потребность в принципах, которые нас замораживают и все упрощают: вот — добро, а вот — зло; они создают защитный слой, эти принципы; тебя напичкивают ими, и ты становишься непробиваемым, готовым отвергнуть любую мольбу, именно в такую ночь, когда выходишь на дежурство, в дюны, когда восточный ветер гонит поземку, а тут вдруг тебя кто-то окликает, кто должен бы тебя страшиться и потому помалкивать. Откуда набрался он мужества назвать меня «дружище», он, с которым нас все, решительно все разъединяло, который был у меня в руках с первого же мгновения, что почувствовал он во мне такого, что побудило его обратиться ко мне с этим словом, когда я вышел из казематов, поднялся в дюны и проходил мимо, не подозревая, что он лежит в снежной впадине, куда, видимо, поскользнувшись на обледенелом песке, упал, но откуда выбраться ему не хватало сил. Он знал, конечно же, что я принадлежу к охране, и все-таки обратился ко мне, он же видел, как я поднимался от казематов, служивших в ту пору складом боеприпасов, старинных, уткнувшихся в землю укреплений, внутри которых тянулись бесконечные стеллажи с морскими минами и торпедами; торпеды, правда, все устаревших типов, да и мины допотопные, видимо, их не считали на что-нибудь годными, но уничтожить тоже не решались, вот и хранили, а мы уже вторую зиму несли здесь караульную службу. К тому же он видел, что я вооружен, а кто при оружии, тот наверняка его заклятый враг, но он не затаился, не дал мне пройти мимо — а я бы прошел, не заметив его, — он окликнул меня, протянул ко мне руки, костлявые, отощавшие, мне их одной пятерней сгрести ничего не стоило:
— Эй, дружище? Помоги мне, дружище!
Он лежал на снегу в тонкой полосатой концлагерной куртке, без шапки, коротко стриженный, но темнота ночи мерцала бликами, благодаря чему я разглядел его лицо: с резкими чертами, своенравное и даже самодовольное. Нет, все это я разглядел не сразу, это я позже пристальнее всмотрелся в него, намаявшись с ним, но одно я все-таки разглядел: страха этот человек не испытывал. Он, которому удалось сбежать из охраняемого лагеря, которого они разыскивали с собаками — а тем стоило только взять его след на снегу, — страха он не испытывал и даже, казалось, не очень тревожился, прислушиваясь к звукам в той стороне, где далеко за дюнами, далеко за густым сосновым бором был расположен лагерь.