Генри Джеймс - Европейцы (сборник)
– Учти, если не ты, явится кто-нибудь другой, много хуже. Ты же говорила: она к тебе расположена.
Мод не знала, что на это ответить, и в растерянности остановилась снова. Да, она с превеликой радостью повидалась бы с миссис Чёрнер, но почему… почему он ее заставляет быть пронырой, когда сам отвергает пронырство? Тут явно проявилась вся возвышенность его отношения – прежде всего к ней, поскольку сам он в любом случае, как бы она ни поступила, несомненно, ничего не выгадывал. И она воспринимала его совет как последнюю услугу, которую он мог ей оказать, – дать ей ход и расстаться с ней. И поэтому он так упорно настаивал:
– Раз она расположена к тебе, значит ты нужна ей. Ступай к ней как друг.
– Чтобы потом как друг перемывать ей косточки?
– Как друг-журналист, как посланец Прессы – от Прессы и для Прессы, вырвавшийся к ней на полчаса, чтобы затем вернуться к своим обязанностям. Возьми с ней… о, ты это сумеешь, – развивал свою мысль молодой человек, – тон повыше. Вот таким путем… единственно правильный путь. – И, уже почти теряя терпение, в заключение добавил: – Право, тебе давно уже следовало это понять и самой.
В ее душе все еще оставался уголок, подвластный его чарам – тому мастерству, с каким он владел своим адским искусством. Он всегда находил наилучший путь, и, вопреки себе самой, она вбирала его слова как истину. Только не истина была ей сейчас нужна – по крайней мере, не такая истина.
– А если она просто вышвырнет меня – за нахальство – в окошко? Это, право, легко получается, когда «друг» не визжит, не лягается, не цепляется за мебель или подоконник. А я, знаешь ли, не имею обыкновения этого делать, – сказала она, словно в раздумье. – Я всегда прежде всего на всякий случай подготавливаю путь к отступлению и горжусь тем, с какой ловкостью попадала – или не попадала – в дом, и умела, как никто, эффектно его покинуть. Стрелой! Молнией! Впрочем, если ей вздумается, о чем уже говорилось выше, меня вышвырнуть, о мостовую шлепнешься ты.
Его лицо оставалось бесстрастным, ничего не выражая.
– Не ты ли утверждала, что болеешь за нее всей душой? Значит, это твой долг, – только и сказал он, выслушав ее, и, выдержав паузу, как если бы ее упрек произвел должное впечатление, пояснил: – Твой долг, я имею в виду, попытаться. Тут есть известный риск, допускаю, хотя мой собственный опыт говорит – вряд ли. Как бы то ни было, кто не ставит на кон, тот и не выигрывает, и, в конце концов, чем бы для тебя дело ни кончилось, это наша повседневная работа. И ставить мы можем лишь на одно, но этого достаточно – на великое «а вдруг».
Внутренне она не соглашалась с ним, хотя и не пропустила ни слова.
– А вдруг она бросится мне на шею?
– Тут либо одно, либо другое, – продолжал он, словно не слыша ее. – Либо она не пустит тебя, либо примет. В последнем случае твоя карьера обеспечена и ты сможешь забирать много выше, чем интервью со всякими заурядными ослами. – Мод уловила намек на Маршала, но сейчас ей было не до того, а Говард не унимался: – Она ничего не утаит. Но и ты должна быть с нею совершенно откровенна.
– Вот как? – пробормотала Мод.
– Иначе между вами не будет доверия.
И, словно чтобы подчеркнуть сказанное, ринулся дальше, не дав ей времени принять решение и на ходу поглядывая на часы, а когда они в своей затянувшейся прогулке, в течение которой их мысли не оставлял и другой вопрос, вышли туда, где ширина улицы, простор каменных мостовых, вольное течение Темзы и затянутые дымкой дали разъединили их, он вновь сделал остановку и еще раз бросил взгляд на панораму города, видимо желая поторопить вступление Мод на предложенный им путь. Однако она колебалась, многие соображения, борясь в душе, удерживали ее, и только когда она довела его до «Темпла» – станции подземной дороги, – решила последовать его совету. Но все же ее не покидала та, другая мысль, под натиском которой в ту минуту она отложила попечение о миссис Чёрнер.
– Ты вправду верил, – спросила она, – что он жив и появится здесь снова?
Еще глубже засунув руки в карманы, он точил ее хмурым взглядом:
– Ну да, появится – прямо сейчас – вместе с твоим Маршалом. Еще чему я, по-твоему, верю?
– Ничему. По-моему. Я давно отступилась от тебя. И отступаюсь впредь. Где уж мне тебя понять! Правда, кое в чем я, кажется, разобралась: ты и сам не знаешь, чего хочешь. Впрочем, сердца на тебя не держу.
– И не держи, – только и сказал он.
Это ее тронуло, вопреки всему, что она могла бы ему высказать, и на минуту она задумалась: ведь он примет за проявление дурных чувств, если она выложит все, что накопилось. Но если она собирается выйти за него, что-то она должна о нем знать – знать такие вещи, владея которыми сумеет облегчить ему раскаяние, не оставляя с собою один на один.
– В какие-то минуты мне даже казалось, ты в переписке с ним. Потом поняла: никакой связи у тебя с ним нет, хотя ты и пускаешь мне пыль в глаза; поняла, что ты сам не свой и поставил на нем крест. Я поняла, – продолжала она, помедлив, – до тебя наконец дошло, что ты завел его слишком круто – ты почувствовал, уж позволь мне сказать, что тебе было бы лучше держаться подальше – подальше от всего этого.
– Позволяю сказать, – буркнул Байт. – Лучше. Было бы.
Она метнула в него короткий взгляд.
– Он значил для тебя больше, чем тебе мнилось.
– Да, больше. А теперь, – Байт устремил глаза на противоположный берег, – с ним кончено.
– И ты чувствуешь – он камнем лежит у тебя на сердце.
– Не знаю где. – Он перевел глаза на нее. – Я должен ждать.
– Новых фактов?
– Не совсем, – проговорил он после паузы. – Вряд ли, пожалуй, «новых», если – исходя из тех, что есть, – это конец. Но мне нужно кое-что обдумать. Я должен подождать, пока не пойму, что я чувствую. Я всегда делал только то, что он хотел. Но мы имели дело со своенравной лошадью, которая в любой момент готова понести – когда ни мне, ни ему не под силу ее сдержать.
– И он оказался тем, кому она своротила шею.
Он ответил горьким взглядом:
– А ты предпочла бы, чтобы это был я.
– Нет, конечно. Но тебе это нравилось – нестись очертя голову; нравилось, пока не обозначился крах. Вот тогда-то ты, чуя, что ждет впереди, разволновался – места себе не находил.
– И сейчас не нахожу, – сказал Байт.
Даже в этой его неожиданной мягкости брезжило что-то, чего она не улавливала, вызывая в ней легкую досаду.
– Я имела в виду: тебе нравилось, что его трясет от страха. Это тебя раззадоривало.
– Не спорю… захватывающая игра! Кстати, по-твоему, сваливать всю вину на меня не значит держать на меня сердце?
– Значит, – честно призналась она. – Но я и не виню тебя. Просто мне обидно, как мало – из того, что все это время стояло за твоими поступками, – ты рассказывал мне. И не нахожу никаких объяснений.
– Объяснений? Чему?
– Его поступку.
– Разве это не объяснение, – в его тоне прозвучало недовольство, – то, что я предложил тебе минуту назад?
Да, конечно, она не забыла.
– Для сенсации?
– Для сенсации.
– И только?
– И только, – отрезал он.
Они постояли еще немного, лицом к лицу, пока она, внезапно отвернувшись, не обронила:
– Я пойду к миссис Чёрнер.
И пошла прочь, а он крикнул ей вслед, чтобы она наняла кеб. И казалось, она сейчас вернется и, раз он так настаивает, возьмет у него деньги на кеб.
8
Если в течение последующих с того утра дней она засела дома, такой линии поведения весьма способствовало – чему она была благодарна – и чудовищное событие, и всеобщий чудовищный ажиотаж, под прикрытием которого происходившее с отдельным лицом утратило всякое значение. Поступить именно так у нее были свои причины; к тому же все эти три дня она была просто не в состоянии, даже если бы захотела, спуститься на Флит-стрит, хотя без конца называла свое поведение подлой трусостью. Она бросила друга на произвол судьбы, но сделала это, потому что поняла: только без него она сможет как-то прийти в себя. В тот вечер, когда до них дошла первая весть, она почувствовала, что совершенно убита, что поддалась своим изначальным представлениям. Представления же ее сводились к тому, что если этот злополучный Бидел, уже порядком взвинченный, каким она упорно его себе рисовала, вынужден будет прибегнуть к трагической мере, Говард Байт не может не быть скомпрометирован, не может не пахнуть кровью несчастной жертвы – пахнуть слишком сильно, чтобы она могла простить и забыть. Во всем этом было, по правде говоря, и немало другого, о чем Байт мог бы сказать в те три минуты передышки на набережной, но тогда речь пошла бы о его адском искусстве, которому она менее всего, даже на время, хотела себя подвергать. Оно принадлежало к вещам того порядка – теперь с безопасной вершины Мейда-Хилл она это разглядела, – которые оказались губительными для заплутавшего ума франкфуртского беглеца, лишенного в обступившем его хаосе иного, честного исхода. Байт, молодой человек редкостных качеств, несомненно, не имел дурных намерений. Но это, пожалуй, было даже хуже и, судя здраво, бесчеловечнее, чем исключительно ради упражнения врожденного дара наблюдательности, критического суждения и ради, скажем прямо, раздувания негасимой страсти к иронии стать орудием преступления, орудием беды. Страсть к иронии в окружавшем их мире могла проявиться и как чувство достоинства, приличия, самой жизни, однако в иных случаях оказывалась роковой (и не для тех, кто ею пылал, – тут не о чем было сокрушаться, а для других, пусть несуразных и ничтожных), и тогда голос разума предостерегал: отойди на время и подумай.